Карякин Ю.Ф. Жажда дружбы.
Карякин о друзьях и друзья о Карякине.
Составитель И.Зорина.
М.: ОАО Издательство «Радуга», 2010.
ISBN 978-5-05-007280-1
У этой книги много авторов. Прежде всего – Юрий Карякин, философ, литературовед, писатель. Его очерки, эссе, дневниковые записи посвящены тем, кого он называет своими друзьями и учителями. Это талантливейшие представители отечественной культуры. Александр Солженицын, Алесь Адамович, Лидия Чуковская, Элем Климов, Альфред Шнитке, Олег Ефремов, Владимир Высоцкий, Булат Окуджава, Фазиль Искандер, Эрнст Неизвестный и такие яркие ученые и политики, как Андрей Сахаров, Владимир Лукин, Александр Яковлев.
А еще в книгу вошли эссе, написанные друзьями Юрия Карякина. Их много, они разные, но все – люди талантливые, творческие, верные в дружбе, люди, которые не солгут и не допустят предательства. Это Юлий Ким и Анатолий Черняев, Вячеслав Вс.Иванов и Витторио Страда, Сергей Филатов, Михаил Рощин, Мариэтта Чудакова, Юрий Рост – всех не перечислить.
«Юра – человек лицейской дружбы. Он любит друзей и через любовь познает, понимает их и себя», - сказал Эрнст Неизвестный. Вот и собрались в этой книге «лицейские друзья», чтобы поздравить своего товарища с 80-летием.
Карякин Ю.Ф. Жажда дружбы. Карякин о друзьях и друзья о Карякине.
Составитель И.Зорина.
М.: ОАО Издательство «Радуга», 2010.
ОГЛАВЛЕНИЕ:
Человек лицейской дружбы (от составителя). 7
Карякин о друзьях и учителях 11
АЛЕКСАНДР СОЛЖЕНИЦЫН 13
АНДРЕЙ САХАРОВ 34
АЛЕСЬ АДАМОВИЧ 42
ЮРИЙ ДАВЫДОВ 53
БУЛАТ ОКУДЖАВА 69
ВЛАДИМИР ВЫСОЦКИЙ 77
МЕРАБ МАМАРДАШВИЛИ 100
ЛЕВ КОПЕЛЕВ 104
ОЛЬГА БЕРГГОЛЬЦ 107
ЛИДИЯ ЧУКОВСКАЯ 115
АЛЬФРЕД ШНИТКЕ 122
ОЛЕГ ЕФРЕМОВ 130
ЛЕВ РАЗГОН 134
ЭЛЕМ КЛИМОВ 136
ЮРИЙ ЩЕКОЧИХИН 147
АЛЕКСАНДР ЯКОВЛЕВ 150
АЛЕКСАНДР ЗАПАДОВ 156
ЭРНСТ НЕИЗВЕСТНЫЙ 160
ВИТТОРИО СТРАДА 175
Друзья о Карякине 185
ВЛАДИМИР ЛУКИН 187
АНАТОЛИЙ ЧЕРНЯЕВ 197
АНАТОЛИЙ КУЦЕНКОВ 200
ВЯЧЕСЛАВ Вс. ИВАНОВ 204
ФАЗИЛЬ ИСКАНДЕР 214
НАУМ КОРЖАВИН 221
ЮЛИЙ КИМ 226
ИННА ЛИСНЯНСКАЯ 234
ЮРИЙ КУБЛАНОВСКИЙ 237
ОЛЕГ ХЛЕБНИКОВ 239
ЕВГЕНИЙ СИДОРОВ 244
ЛАРИСА МИЛЛЕР 248
МАРИНА КУДИМОВА 250
НАТАЛИЯ ВАНХАНЕН 254
ОЛЬГА КУЧКИНА 256
АЛЕКСАНДР КАЦУРА 260
КСЕНИЯ АТАРОВА 270
КАРЕН СТЕПАНЯН 275
НИКОЛАЙ АНАСТАСЬЕВ 279
АНАТОЛИЙ МЕДВЕДЕНКО 283
ХУАН КОБО 289
КОНСТАНТИН ШИЛОВ 295
АЛЛА ЛАТЫНИНА 307
ПАВЕЛ КРЮЧКОВ 313
МАНАНА МЕНАБДЕ 319
ЮРИЙ ЛАРИН 328
АНДРЕЙ КРЫЛОВ 332
ВЛАДИМИР ИЛЮШЕНКО 338
ЮРИЙ СОЛОМОНОВ 344
МАРИЭТТА ЧУДАКОВА 350
СЕРГЕЙ КРАСАВЧЕНКО 360
СЕРГЕЙ ФИЛАТОВ 373
МИХАИЛ РОЩИН 378
БОРИС ЖУТОВСКИЙ 381
ЮРИЙ РОСТ 384
Праздник, который всегда Карякин! 389
Человек лицейской дружбы
(От составителя)
Как-то ночью, кажется в конце мая 2008 года, раздался звонок. Эрнст Неизвестный из Нью-Йорка. Говорил коротко и жестко:
«Ира, завтра ложусь на операцию, может и помру. Хочу, чтобы ты сказала Юре. Прочитал его книгу («Перемена убеждений»- Сост.). Кажется, очень понял его, да и себя, кстати. Я – одинокий волк, сам себе монархия, мне никто не нужен. А Юра – человек лицейской дружбы. Он любит друзей и через любовь познает, понимает их и себя».
Говорят, дружба – вещь круглосуточная. На такую дружбу Карякин не всегда способен, хотя в отношении своих очень близких друзей – писателя Юрия Давыдова, школьного товарища Лени Пажитнова, некоторых своих старших товарищей, особенно в тревожные дни их болезни – да, был способен.
Но всю жизнь его наполняла творческая дружба – и на этом пути друзей было у него много. Ему вообще везет на дружбу, может быть, потому что он всегда открыт людям, ему интересны творчески сильные люди и он не боится идти к ним навстречу, «заражаться» их талантом и энергией и отдавать им щедро свои мысли, свои чувства-образы. В дневниках он пишет, а мне говорил бесчисленное количество раз, что нет и не было для него высшей награды в жизни, чем общение и упоительные разговоры с Булатом Окуджавой или Фазилем Искандером, чем поглощающая ум и сердце работа с А.Д.Сахаровым, с А.Н.Яковлевым и с Элемом Климовым. Короткие встречи и тихий разговор с Альфредом Шнитке, многолетнее наблюдение над тем, как работает Юрий Любимов (пропадал у него в театре одно время дни и ночи), ставшие традиционными в последние годы жизни в Переделкино вечерние посиделки у Юрия Владимировича Давыдова давали ему не меньше, чем совершенно запойное чтение русской и мировой классики. А читал он всю жизнь поразительно много. Все книги в его библиотеке, художественные альбомы, журналы, даже газеты – испещрены пометками. «Какой я писатель, я – читатель» - нередко шутит он. И недаром его так и не реализовавшая пока мечта – создать «Дневник русского читателя». А влияние на него двух русских писателей - Достоевского и Солженицына – о чем Карякин сам пишет в дневнике – определили, в конечном счете, его, Карякина, жизненный и творческий путь.
У Карякина есть еще одна поразительная черта: он любит открывать таланты в людях и радоваться этим талантам. Скольких друзей, даже меня – подталкивал: «Пиши, вот как рассказываешь, как чувствуешь – только искренне, без капли вранья и самодовольства – пиши! ». Вдруг вспомнилось, как в далекие уже 80-е годы пришел к нам без звонка паренек из Сибири и протянул Юре увесистую папку с рукописью: «Я вот читал Вас, и читал Ваш “Дневник Юры Рябинкина” и статью о Хроникере в “Бесах” А еще о Подростке, как он начал “припоминать и записывать” и решил все написать». И получился из этого парня хороший литератор и журналист.
По гамбургскому счету Карякин всегда находит дружбу у людей достойных и благодаря этой дружбе сам развивается, выделывает себя в человека, находит свое «самостоянье».
Пушкинский лицей был для него образцом дружбы, непредательства, любви на всю жизнь. «Лицей, который не кончается…» - может быть, самая светлая и любимая его работа молодых лет. «Веселым именем» Пушкин сам не раз спасался, когда слишком глубоко погружался в Достоевского, когда одолевали его сомнения и порой трагическая безысходность. Порой будто примерял на себя писательские судьбы. Вот запись из его дневника:
«Страшная беда писателей русских, да и вообще русских людей после Пушкина в том, что у них стало исчезать чувство дружбы. Дружба сильнее, важнее и труднее - любви. Ни в ком это чувство так не воплощено было, как в Пушкине. И никто, пожалуй, так остро, больно и скрыто не ощущал и не выражал этой потребности в дружбе, как Достоевский. Был у него самый близкий друг – брат Михаил. Но не было у него своего Дельвига, своего Горчакова, своего Пущина. О, как он мечтал о них.
Убежден, что эта жажда дружбы была у него, как все главное, втайне, скрыто. А иногда прорывалось вдруг невероятными протуберанцами: речь Алеши у "Илюшиного камня", в "Сне смешного человека" и - буквальным взрывом - в Речи о Пушкине».
Когда замерещилась мне эта книга (как подарок моему любимому Каряке к 22 июля 2010 года), собрала я, прежде всего, написанное Карякиным о его друзьях и учителях. Многие уже ушли из жизни. О многих он и писал, к большому его горю, тогда, когда друзья уходили. Эти очерки, эссе и – к несчастью - некрологи помещены в первом разделе этой книги.
Но сколько друзей живут, творят, дарят нам свой талант и радость общения. «Летит над Россией: “Мы живы! Мы живы!”» (Фазиль Искандер). Вот и захотелось мне к Юриному юбилею - собрать его друзей. Собрать всех за одним столом – Юра во главе стола, привычно распоряжается, кому налить и кому говорить. Конечно, многих лестных слов не потерпит, но пусть они будут на бумаге. Людям, даже самым скромным, всегда интересно разглядывать себя на фотографиях, особенно сделанных в молодости, да и прочитать о себе хорошие слова – тоже не грех. Удивительно и радостно было мне, когда стала обзванивать друзей и все говорили: «О Юрочке, конечно, напишу». Книга стала разрастаться. Поздравления, тосты, серьезные и шуточные, иногда ироничные, но всегда дружеские и теплые – собрала я во второй части книги.
А когда работа была уже почти завершена, мой племянник Виктор Зорин принес сделанную им видеозапись из Дома Булата Окуджавы, где 23 июля 2005 года мы весело и беспечно, как молодые, отмечали 75- летие Карякина. Тогда Оля Окуджава придумала, а сын ее Антон (мы все зовем его Буля ) - сделал презабавный бейджик, который вручался каждому гостю: «Юрию Карякину – 75. Карякин, ты что, одурел?». И пусть не обессудит меня читатель за примкнувший к книге раздельчик «Как важно не быть серьезным». Это был праздник! И хочется его повторить. Хотя войти уже в ту счастливую реку – увы! - не можем.
Ирина Зорина
КАРЯКИН О ДРУЗЬЯХ
И УЧИТЕЛЯХ
АЛЕКСАНДР СОЛЖЕНИЦЫН
Из Дневника Карякина
Разрыв с коммунизмом (не просто как с явлением идеологическим, социально-политическим, но и как с явлением мировоззренческим) должен был неминуемо начаться с осознания несовместности, такой же несовместности коммунизма и культуры, какая – несовместность - существует между злодейством и гением.
Если путь победы коммунизма - это крестовый поход против культуры, то путь разрыва с ним - путь возрождения культуры.
Ну, а тут, при всех общих закономерностях этого пути, у каждого «шестидесятника» была своя дорожка, своя тропка... И если говорить о моей дорожке, о моей тропке, то это прежде всего, больше всего ЛИЧНОЕ ВЛИЯНИЕ таких двух людей, как Достоевский и Солженицын.
С первого прочтения «Бесов» (в начале 50-х годов) и с первого прочтения «Одного дня Ивана Денисовича» (ноябрь 1962) я почему-то вдруг сразу понял: это - мое, это - компас.
Теперь я уверен: человек, прочитавший, переживший как свое всего Достоевского и всего Солженицына, получает прививку против коммунизма уже навсегда.
Путь гениальных одиночек (Достоевский, Солженицын, Замятин, Бунин, Пришвин, Бердяев, Булгаков, Франк...) подготовил перелом в сознании уже десятков и сотен «шестидесятников», а те, своей незаметной работой - в какой-то и немалой, наверное, (выяснится) степени - подготавливали уже действительно сравнительно массовый разрыв с коммунизмом в конце 80- начале 90-х. Но все-таки по-настоящему не внешнего (идеологического социально-политического), а внутреннего (духовно-мировоззренческого) разрыва с коммунизмом для масс, для миллионов еще не произошло.
А.И. Солженицын точно обозначил этапы духовного разрыва с коммунизмом: жить не по лжи, не соучаствовать; раскаяние, искупление.
ПОХОД, ЗАДУМАННЫЙ НА ДЕСЯТИЛЕТИЯ…
(От «Одного дня Ивана Денисовича» до «Красного колеса»)
Знаете ли вы, сколь может быть силен один человек?
Ф.Достоевский
Когда в ноябре 1962-го был опубликован «Один день Ивана Денисовича», потрясение – и у нас, и во всем мире – было беспримерным. Пожалуй, никогда еще первое произведение безвестного доселе автора не производило столь всеобщего и оглушающего впечатления, столь небывалого и непосредственного отклика.
Но далеко не сразу и далеко не все (даже и до сих пор) поняли, что произошла не какая-то социально-политическая сенсация разоблачения сталинизма, а настоящий взрыв духовно-нравственного-религиозного сознания. Словно взрыв первой атомной бомбы, только несущей не смерть, а освобождение, воскрешение, жизнь.
И уж совсем никто не догадывался, что это – лишь п е р в ы й («разведывательный») ход в небывалой шахматной партии, рассчитанной на многие сотни ходов. Точнее сказать: сделан лишь первый шаг неслыханного многодесятилетнего похода.
Никто не догадывался, – тем более! – что у автора уже был выработан не поверхностно-политический, а мировоззренчески-духовный, стратегический план этого похода одного против многомиллионной армии тех, кого Достоевский назвал «бесами», создавшими, казалось, абсолютно неприступную крепость-систему. В то время как армия самого полководца, все его оружие было только одно – С Л О В О, КНИГИ.
Никто не знал, что план этот начал грезиться ему еще с 1936 –го…
Наконец, никто не знал, что слова – книги эти (около десяти) были уже написаны к ноябрю 1962-го. Что уже был задуман «Раковый корпус» (1955), что задуман и начат был «Архипелаг ГУЛаг» (1958), что в 1963 началась работа и над «Красным колесом» (название определится в 1965-м).
С десяток полков и батальонов стояли наготове в резерве, ждали только своего часа-приказа выступать, а главные ударные армии («Архипелаг ГУЛаг» и «Красное колесо») начали формироваться…
Никто, никто не знал, кроме самого А.И.Солженицына.
О, если б «они» только знали обо всем этом. Спасала (до поры до времени) жесточайшая конспирация.
Некоторые «наверху», не разобравшись, сдуру, чуть не пожаловали ему … Ленинскую премию (в апреле 1964-го). Вот была бы потеха – сразу, если бы он отказался, в чем лично я сомневаюсь: премия эта на какое-то время прикрыла бы его, оттянула или смягчила будущую неизбежную травлю. А если б даже дали, а он взял, потеха-скандал случился бы позже, когда дарители сообразили бы, наконец, что они наступили на грабли. Так или иначе, – не дали, но м о г л и дать.
Тем не менее, Солженицын начал обрастать добровольными помощниками, не говоря о десятках, если не сотнях тысяч сторонников.
Но когда в октябре 1964 года произошел государственный переворот (сняли Хрущева), и в Беловежской пуще происходило по этому поводу совещание «братских партий», некоторые участники высказались за то, чтобы не было больше никаких Иванов Денисовичей и «апологетических» статей о Солженицыне. Спохватились…
Начиная с середины 60-х были уже запреты на сданные в редакции книги, арест архивов, непрерывная слежка, было покушение, наконец, арест самого А.И. и высылка его за границу (12-13 февраля 1974-го).
Но несмотря ни на что, главная цель была достигнута.
В июле 1990-го Солженицын мог, наконец, сказать: «Часы коммунизма свое отбили».
Убежден: без А. И. Солженицына они протикали бы подольше.
Однако сразу же за приведенными словами, в разгар нарастающей эйфории от приближавшейся победы он сказал и другие слова: «Но бетонная постройка еще не рухнула. И как бы нам, вместо освобождения, не расплющиться под ее развалинами».
ОТ «БЕСОВ» ДО «АРХИПЕЛАГА ГУЛАГ»
Между этими двумя книгами — около ста лет (1872–1967). Они знаменуют какой-то целый законченный цикл не только русской, но и всемирной истории, цикл, главным признаком которого явилось беспрецедентное понижение цены жизни, цены жизни человека, цены жизни народов, — якобы во имя небывалого счастья в будущем.
Одна книга — у самого входа в ад коммунистического тоталитаризма. Другая — на выходе из этого ада.
Одна — страшный крик предупреждения о страшном бедствии. Другая — «опись» результатов этого бедствия.
В одной — «трихины» духовно-нравственного СПИДа мы видим под микроскопом, В другой — перед нами картина эпидемии, порожденной этими самыми «трихинами» и охватившей десятки, сотни миллионов людей.
Убежден: эти две книги должны быть прочитаны впервые в возрасте подростковом или юношеском: прививка против бесовщины на всю жизнь.
Наше поколение прочитало и поняло их слишком, слишком поздно.
Величайшие художники, мыслители 19 века предвидели, предупреждали: Россия идет в пропасть коммунизма. Но и они же предвидели, предупреждали: коммунизм сам падет в пропасть.
Не было страны, более предупрежденной, чем Россия и не было страны более глухой, чем Россия, к этим предупреждениям. И, добавлю с горечью, более не способной извлечь уроки из своей судьбы (по крайней мере пока). Едва ли не все страны мира кое-чему и очень многому научились из ее опыта, все, кроме нее самой.
ОБ ИСПОВЕДИ И ПОКАЯНИИ
Исполни на себя прежде, чем других заставлять,
- вот в чем вся тайна первого шага. Ф.Достоевский.
Слишком известно, что Александр Исаевич призвал народ, страну к покаянию. Не менее известно и то, что «народ безмолвствовал» и безмолвствует. Лишь очень немногие откликнулись.
Но прежде чем и для того, чтобы решиться на такой призыв, А.И. Солженицын исполнил его сам. Ведь начинал он сознательную деятельность с очищения ленинизма от сталинщины, а на окончательный разрыв с «самым передовым учением» ушло, вероятно, лет 10, не меньше, если не больше.
У него нет «Исповеди», как у Августина Блаженного, Руссо или Толстого. У него, как у Достоевского: отдельные ноты, аккорды исповеди-покаяния звучат прямо во многих его публицистических выступлениях, а отраженно, косвенно, - и в художественных. Я попытался собрать их воедино и убедился, что это – лейтмотив, если угодно – целая симфония-книга, искренняя, беспощадная к себе, мужественная и мучительная. Вот, в сущности, ее финал:
«Оглядываясь, я увидел, как всю сознательную жизнь не понимал ни себя самого, ни своих стремлений. Мне долго мнилось благом то, что было для меня губительно, и я все же прорывался в сторону, противоположную той, которая была мне истинно нужна <...> Постепенно открылось мне, что линия, разделяющая добро и зло, проходит не между государствами, не между партиями — она проходит через каждое человеческое сердце — и через все человеческие сердца. Линия эта подвижна, она колеблется в нас с годами. Даже в сердце, объятом злом, она удерживает маленький плацдарм добра. Даже в наидобрейшем сердце — неискоренимый уголок зла. С тех пор я понял правду всех религий мира: они борются со злом в человеке (в каждом человеке). Нельзя изгнать вовсе зло из мира, но можно в каждом человеке его потеснить.
С тех пор я понял ложь всех революций истории: они уничтожают только современных им носителей зла (а не разбирая впопыхах — и носителей добра) — само же зло, еще увеличенным, берут себе в наследство». («Архипелаг ГУЛАГ» — часть IV, глава 1).
Достоевский тоже был своего рода социалистом, даже говорил: «Нечаевцем я, пожалуй, мог бы быть. Нечаевым – ни за что». В споре с одним оппонентом он и себя имел в виду: «Вы говорите, что нравственно лишь поступать по убеждению. Но откудова же вы это вывели? Я вам прямо не поверю и скажу, напротив, что безнравственно поступать по своим убеждениям… Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения? Проверка же их одна – Христос… Совесть без Бога есть ужас, она может заблудиться до самого безнравственного» (Ф.М.Достоевский ПСС. Т 27, с.85,86). На перемену убеждений у него, Достоевского, тоже ушло около 10 лет (у Августина Блаженного, насколько я помню – 14 лет).
Сравнение этих пяти исповедей (Августина Блаженного, Руссо, Достоевского, Толстого и Солженицына) плодотворно необычайно.
Как каждый отдельный человек выходит из безнадежной или почти безнадежной ситуации? Либо сдается, тонет, либо наглеет – «сегодня ты, а завтра я». А третьи: «ищи не в селе - ищи в себе». А по Достоевскому, и не только по нему, и не только с него, а до и после: что такое народ? Что такое нация? Это просто народная, национальная личность и, стало быть, из грехов своих она должна выкарабкиваться точно так же, как отдельная личность. Только еще более ответственно. То есть: взять всю вину на себя и долго, тихо, дисциплинированно выкарабкиваться.
ГОЛОС СОЛЖЕНИЦЫНА СЕГОДНЯ
Вот что сейчас мучит меня больше всего. Вот вопрос, который становится для меня сегодня самым главным, ответ на который я ищу, и то нахожу, а то теряю.
Почему два самых совестливых, честных, мужественных голоса России – Александра Солженицына и Андрея Сахарова еле-еле слышны в ней сегодня?
Никто не посеял в нас таких надежд на возрождение (потому что никто не сказал нам такой правды о нас самих), как А. И. Солженицын и (чуть позже) А .Д. Сахаров. И после того, как, казалось, коммунизм крахнул, после того, как все, или почти все произошло по предвидению первого и (отчасти) – второго, Россия остается глухой, слепой и, в сущности, немой по отношению к А.И.Солженицыну.
Вот вам «предельный» образ: несколько лет назад Солженицын выступал в Государственной Думе. На всю страну, на весь мир говорит о наших проблемах и возможных путях их решения. И что? О, если бы вы это видели и слышали! Тупое молчание и … смешки. И почти никакой поддержки ему со стороны «общественности».
Так в чем же причины? Они, по-моему, общие, а не конкретные.
Когда Солженицына читали в самиздате, из-под полы, с опаской передавая друг другу на ночь истертые листочки, - сколько было людей, жаждущих испить из этого чистейшего родника и передать эти капли другим? И сколько не читали и не могли его читать? Когда-нибудь это будет и подсчитано. Когда-нибудь будет определена эта «пропорция». Читали - куда меньше одного процента нашего населения. Да еще распределите это по всей стране: восемь десятых из них приходилось – на Москву, одна десятая – на будущий Санкт-Петербург и еще одна десятая – на весь океан страны.
Это тогда. А сейчас, когда все-все доступно?..
Истина зарождается в одном человеке и поначалу принимается другими за «ересь», но потом признается. Так было и с христианством и с Коперником... Истина продвигается, ею проникаются сначала крайне медленно, черепашьими темпами, потом вдруг начинаются взрывы-полеты, а затем и снова падения в неверие… Долгий-долгий, мучительный процесс. И если знать, сколько сил, трудов, мучений – времени даже! – первые затратили на то, чтобы дорыться, докопаться, доползти, докарабкаться, долететь до первоначальной истины, то чего нам ожидать от тех, которые не проделали этот путь?
Если люди, профессионально, по призванию занимающиеся поисками истины, подходят, приходят к ней далеко-далеко не сразу, многими годами, порой десятилетиями, то что можно – и должно - ожидать от людей неподготовленных, не имеющих ни времени, ни умения, ни желания «просвещаться»? Они могут разом, порывом отказаться от прежних заблуждений и даже восторженно. Надолго ли? «Нельзя людей освобождать в наружной жизни больше, чем они освобождены в н у т р и. Как ни странно, но опыт показывает, что народам легче выносить насильственное бремя рабства, чем дар излишней свободы… Математика передается постепенно; отчего же конечные выводы мысли о социологии могут прививаться, как оспа, или вливаться в мозги так, как вливают лошадям сразу лекарство в рот?» (А.Герцен).
Мальтус прав, но не столько в своей теории о том, что число людей растет в геометрической прогрессии, а пропитание в – арифметической, сколько в том, что это относится и к пище духовной: количество «учеников» растет в геометрической прогрессии, а количество «учителей» во все более отстающей арифметической. А потому «ученики» как бы призваны не понимать, а даже пожирать своих «учителей»… Вдумаемся: за 2 тысячелетия население Земли оставалось почти неизменным, вплоть до XIX века. А сейчас только за последнее десятилетие появился новый миллиард. Ну и попробуй, прокорми его, не только и не столько пищей обычной, но, главное, – пищей духовной.
Изголодавшегося человека, чтобы спасти его, полезнее всего оградить в приеме пищи (я говорю и о пище духовной). Иначе, медицинский факт, – у него будет заворот кишок. Вот точно также у нас происходит сейчас заворот мозгов и, страшно сказать, заворот душ.
Сегодня в России обвалом обрушиваются на нас оглушающие события. Газеты, телевидение, радио забили литературу, особенно серьезную. Если сегодня 49 процентов населения России (последние данные ВЦИОМ) по-прежнему повторяют (не зная того) слова первого замысла главного романа А.И.С. «Люби революцию!» (да, да, Октябрьскую!), если треть самого несчастного, самого забитого от этой революции народа голосуют за коммунистов (РКПФ), если предыдущий состав Госдумы категорически отказался осудить компартию за ее «жертвоприношения», проголосовал против оказания помощи жертвам ленинско-сталинских репрессий (факт!!!), то чему ж тут удивляться? Чему удивляться, когда в голову, в темечко еще не заросшее наших детей вбивались гвоздики ненависти, зависти, злобы и «чистоты», а в уже окаменевшие черепа взрослых вбивались гвозди толщиной в палец, ввинчивались болты марксистко-ленинского мировоззрения? И речь шла о десятках миллионов! Как вытащить эти гвозди, какими щипцами? Как вывинтить эти болты, когда лучшие из лучших потратили на это едва ли не десятилетия. А все эти гвозди – болты – могут быть вытащены не иначе, как только – собственными, твоими, моими, нашими усилиями.
Вещь - абсолютно небывалая: страна наша, закодированная, зазомбированная, десятилетия отрезанная насильственно от культуры собственной и мировой, вдруг разом получила возможность также разом и прочитать, прочувствовать, продумать всю ту русскую и мировую литературу, которой она была лишена эти десятилетия. Такого еще не бывало никогда. Тут у кого угодно голова кругом пойдет.
Сколько требуется времени на чтение «Дон Кихота», «Фауста», Пушкина, Достоевского, Толстого… Я настаиваю – времени просто прочитать. Я настаиваю еще больше - а сколько времени, чтобы попытаться понять. Вдуматься надо только: безводность духовная, безхлебность, безвоздушность… И вдруг – разом: ВСЕ!
А ведь речь идет не только о настоящей мировой и русской культурой, но и о небывалой атаке масс - культуры.
Главная опасность для человека изголодавшегося, изжаждавшегося, зачумленного, забывшего, что такое воздух с чистыми лесами, полями и реками, привыкшего к воздуху зачумленному, к пище отравленной, - перейти к совершенно другому немедленно и без всякой подготовки… Объедение после голодухи – опасность смертельная.
Ну, и, конечно, при том бедственном положении, в котором находится сейчас Россия, подавляющему большинству просто не до истинной культуры, не до чтения «Бесов», ни до «Архипелага ГУЛаг», ни до многотомного «Красного колеса» (провести бы социологическую анкету: сколько людей прочитали эти книги?).
Говорю: нельзя юноше, обдумывающему житье, нельзя вступать в жизнь, не прочитав «Бесов» и «Архипелаг ГУЛаг». Нельзя-то нельзя, а вступают, многие даже не подозревая о самом существовании этих книг. Не до этого …
Вот в чем трагедия.
МОИ ВСТРЕЧИ С СОЛЖЕНИЦЫНЫМ
1962 год Прага.
В декабре 1962 года в Прагу на работу в журнал приехал мой друг и сокурсник по философскому факультету Леонид Пажитнов. Привез только что опубликованную в «Новом мире» повесть А.Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Сказал мне: «Говорят о ней разное. Человек и писатель никому не известный. Вот, прочти».
Сразу сел читать. Потрясен. Вдруг понял, нет не понял, а прочувствовал мгновенно всю чудовищную низость своего, нашего существования. Наверняка, этот удар вспомнит – с ознобом радости – каждый, кто прочитал повесть тогда. Боже мой, кто из нас сохранил это в себе до нынешних времен?
Утром говорю Лёне: «Это сейчас самое важное. Надо собрать все отклики на эту публикацию. Это оселок, вокруг которого все определится в ближайшие годы». Сажусь за работу.
В журнале был превосходно отлаженный Отдел информации. Девочки прочесали немало газетных и журнальных изданий на разных языках. Собралось около 200 рецензий и откликов, в основном ругательных. Обратил внимание на одну очень глубокую и близкую мне по оценке некоего итальянца Витторио Страды.
Сел писать. Благословил меня шеф-редактор журнала А.М. Румянцев, в то время как ответственный секретарь А.И.Соболев и большинство членов редколлегии были настроены категорически против «очернителя» советского строя и социализма. Воспользовавшись отъездом Соболева на Кубу, заручился поддержкой самых умных и, естественно, «ревизионистски» настроенных членов редакции, «протолкнул» статью через редколлегию. Статья о Солженицыне вышла в сентябрьском номере (1964года) журнала «ПМС», практически во второй половине августа и получила немалый резонанс в Москве.
Сегодня эта статья местами кажется мне неуклюже бронированной в марксистские клише. Но тогда кому-то она показалась «якорем спасения». Недаром Александр Трифонович Твардовский, уже предчувствуя конец хрущевской «оттепели», наступление партийно-номенклатурной реставрации и гибели своего детища – журнала «Новый мир», позвонил мне ночью в Прагу и попросил разрешения перепечатать в сентябрьской книжке своего журнала (он всегда входил с опозданием). Статья вышла в сентябрьской книжке «Нового мира» в начале октября, а 16 октября в СССР произошел государственный переворот – сняли Хрущева. Замечу уж кстати, что снятию «кукурузника» радовались многие в редакции, в том числе и «прогрессисты». Я же сразу понял - это начало конца. Теперь пойдет реставрация сталинизма.
1965 -1967 годы , Москва
В 1965-1967 годах, так уж мне посчастливилось, я часто виделся с Александром Исаевичем в доме его свояченицы Вероники в Чапаевском переулке и даже много говорил с ним. Читал главы из «Архипелага ГУЛУГа». Обжигался так, что жить дальше не хотелось. Сначала. Но потом, когда я постепенно вникал в эту мощную стихию сопротивления, оказывалось: жить – долг.
В этой же квартире Александр Исаевич принимал много людей, всегда по вечерам (днем работал) и всегда очень точно в назначенное время. Опоздать даже на минуту было невозможно. Для разговора выходили на улицу. Дом весь был в «прослушках». В отличие от нас, молодых разгильдяев, даже «сидельцев», таких как Коржавин, Александр Исаевич был очень строг в соблюдении конспирации. Дома он никогда не говорил ни о чем, что не должно было дойти до уха гэбистов, и, напротив, подчеркнуто громко и отчетливо обсуждал, главным образом с Вероникой, ставшей его секретарем, какие-то свои впечатления о посещении партийных чиновников или официальные издательские дела.
Вспоминается наивный и даже глупый, с позиций сегодняшнего дня, мой разговор с Александром Исаевичем о марксизме-ленинизме. Было это, наверное, в конце 1965 года. Я еще изо всех сил цеплялся за «единственно верное» и пытался спорить с А.И.С., убедить его в том «позитивном», «гуманистическом», что сам пытался найти в марксизме, особенно раннем. Но… но чувствовал – не по аргументам, не по логике, а просто по его голосу, тону, ладу, что он прав, а я – нет.
В том же 1965 году, пока Алексей Матвеевич Румянцев оставался на посту главного редактора газеты «Правда», я загорелся идеей опубликовать на страницах «Правды» главы из романа Солженицына «В круге первом». Шанс таковой публикации был, конечно, ничтожен но моя одержимость помогла мне убедить и шефа, и автора. Привез я в сейф к Румянцеву один печатный экземпляр романа. Об этом не знал никто, не узнали и в КГБ. Когда гэбисты арестовали все другие экземпляры романа и начали настоящую травлю писателя, сейф Румянцева оказался недоступной крепостью. А.И.С. потом в книге «Бодался теленок с дубом» так вспомнил эту историю: «Мой доброжелатель Карякин должен был в суете утаскивать роман из “Правды” прямо в “Новый мир”. Преувеличивая досмотр и когти КГБ, не были мы уверены, что довезет, но довез благополучно…»
31 января 1968.
Из выступления на вечере памяти А. Платонова в ЦДЛ.
Я должен сказать о гениальном писателе нашей страны Александре Исаевиче Солженицыне, сказать тем людям, которые вешают на него сейчас всевозможные ярлыки: не спешите! Посмотрим еще, где будет он, и где окажетесь вы через 10–20 лет в истории нашей культуры? Ну и, разумеется, вы, ненавистники Солженицына, пытаетесь воскресить Сталина. И тоже ведь ничего не выйдет. Черного кобеля не отмоешь до бела.
2 июня 1989
Михаил Сергеевич! У меня к Вам просьба как к Президенту. Я хотел бы, чтобы наш Съезд поддержал ее. Просьба такая: вернуть российское наше гражданство человеку, который первым осмелился сказать правду о сталинщине, который первый призвал и себя, и нас не лгать, — великому писателю земли русской, великому гуманисту Солженицыну.
Вы нашли общий язык с «железной леди», Вы нашли общий язык с Бушем и Рейганом, Вы нашли общий язык с папой римским — они же не перестали быть антикоммунистами — и нашли этот язык на почве гуманизма. Неужели мы с Солженицыным не найдем на этой почве общий язык?
Подумаем о том, что если бы жили сейчас Пушкин, Достоевский, Толстой, то неужели бы мы с вами им понравились? Ну и что? За это их выслать? Мне кажется, мы не простим себе (мысль не моя, впервые высказана Астафьевым), мы не простим себе никогда, и потомки нам не простят, если мы не сделаем этого.
Лето 1992 года. У Солженицына в Вермонте
10 июля 1992,11.30-14.30, в Вермонте.
Из дневника.
Боялся встречи с Александром Исаевичем как мой гимназист Коля (герой «Дневника русского читателя») своего первого разговора с Достоевским.
Обнялись, расцеловались. Сразу в кабинет повел. Библиотека огромная...
Общее впечатление мощи, он, кажется, помолодел, а я сразу подзарядил от него свои осевшие аккумуляторы.
Я - ему: Вы сейчас выглядите лучше, чем 20 лет назад...
Он в ответ: "А если б остался, через несколько лет отдал бы концы. Я ведь уже доходил там. Дураки, сами помогли мне».
16 лет живет он здесь безвыездно (только один раз в Японию, да на Тайвань) По 14-16 часов вкалывает в день. Дотошно знает все сегодняшних событий в стране. Имеет ВСЕ (!) наши газеты. Об обществе "Память" говорит очень- очень резко. «Ясно, что от КГБ».
Крайне отрицательно (пренебрежительно, даже с омерзением) - о Проханове.
Так же об Аксючице.
О разъедающей общество коррупции. А вот Временное правительство не брало взятки.
Начинать реформы надо было со сферы услуг (дать свободу мелкому предпринимателю) и - главное- дать крестьянину землю. Понравилось моё: "Не лозунги решают, а люди конкретные"
Об антоновщине. Я напомнил, что был потрясен его рассказом лет 30 назад, почти. Тогда на многое раскрылись глаза. Мне даже казалось, что в замысел "Красного колеса" "антоновщина" входила как центральная или финальная часть...(Я ведь тогда только от него узнал, что такое "антоновщина" и как ее душил Тухачевский).
Занимается сейчас 20-30 годами. Может быть, подготовит "конспект"- продолжение "Красного колеса" ( новый жанр?).
«В России уж писать больше не буду...”Общественной деятельностью”»(кавычки дал тоном) займусь.
Я о западне "Красного колеса": Достоевский решал задачи, не зная ответа, а Вы тут решаете, зная ответ. И хоть будь тут трижды гениален, все равно будешь обречен на подгонку.
Он: да, Вы сами не знаете, как правы. Вот Воротынцев. Меня упрекают, что он не спас, не спасает Россию. А ее нельзя уже было спасти.
Тоскливо говорит: "Ну кто будет читать эти десять томов?",- повернувшись к полке с "Красным колесом".
Я - намеком - о письме к молодым. Начал издалека. Вот считается обыкновенно, что первым разговаривать со студентами впрямую начал Толстой. (Письма). А на самом деле - Достоевский...
Он: да, да, понял, понял. Думал. Но не отсюда же... Далеко. Вот вернусь...
Рассказал, как волки прошли в двух шагах от него, когда сидел, работал. «Сижу в самом нижнем домике, рядом за столом на воле и вдруг чувствую взгляд. Оглядываюсь - в двух шагах два огромных волка. Посмотрели мы друг на друга. Они отвернулись и ушли. А ведь могли бы сожрать русского писателя".
Деревья на участке - трем не обхватить. Несколько раз с гордостью повторил: "Они старше американской революции."
О Сахарове - гениальная нравственность, но дитя в политике.
Против применения в отношении к нему термина "славянофильства" хоть в трех, хоть в десяти кавычках. "Я не из славянофильской традиции, я самороден".
О Хрущеве. "Читаю, вот, "Социалистический вестник" - какой был хулиган, как грозил Западу... У нас как-то все сжалось во времени и забыли многое ..." Почему Хрущев разрешил издание "Одного дня" – Да просто ему понравилось, что и ТАМ (в лагере) могут хорошо работать (кладка стены).
Проводил и показал весь участок. Ручей- пруд. Теннис.
Смеется: "Как крахнул коммунизм... Прямо анекдот... Но я знал раньше, теоретически: что выход из коммунизма будет не менее долог и труден, чем вход в него. И все-таки, что будет так трудно,- не предполагал "...
Попросил его еще раз сказать о демократии. Он мне: "Давайте я Вам продиктую... Беда той стране, в которой слово “ДЕМОКРАТ” стало ругательным, но и погибла та страна, в которой ругательным стало слово “ПАТРИОТ”».
На прощанье обнялись, поцеловались.
А.И.С. - единственный человек из тех, кого я знаю лично или понаслышке, который выполняет свои планы.
Why?
1) наиболее реалистичны, тщательно разработаны (планы)
2) невероятная воля (от осознанности призвания), целеустремленность. Слишком много было встреч со смертью.
3) Беспощадное отсечение всего остального, второстепенного.
Уезжаю и опять возникло ощущение начала жизни, ощущение, что все главное - впереди. И (еще главнее) - сегодня. Демократия - свой способ отбора нравственного меньшинства.
Мысли по дороге. Никаких забот у Солженицына о внешнем (как выглядеть) нет.
Кабинет... Есть центр, вокруг которого всё вращается - АИС, и даже не он, а его работа. Все-все подчинено этому, а он подчинен работе. Но: трех ребят родил, языку русскому вместе с Н.Д. научил, вырастил, воспитал и - каких. Мог бы бассейн сделать, как всякий уважающий себя американец. Нет - пруд оставил. Тропинку мог обустроить. Нет, оставил, как есть. И даже на "участке", как в кабинете, кажется: все-все вращается вокруг видимого и невидимого центра. И при этом никакой нарочитости, натужности, все абсолютно естественно. От не расчищенной тропинки - до гречневой каши на обед. Камень - конь заколдованный. "Дети залезали на него, а я им - расколдуется и поедем на нем в Россию".
Лечу из США в Россию. Читаю "Один день", только что мне подаренный А.И. Никогда никто так не писал. Музыкальность "Одного дня". Самолет. Просторы. Читал и ревел. Никогда еще с такой малой площади земельной (сотка!) не был собран столь богатый урожай. Разве что "Кроткая" и "Сон смешного человека".
12 января 1995
Запись в дневнике после встречи с А.И.Солженицыным
План разговора. Что выбрать? О чем говорить. Дано: только час. Никуда не денешься. Ощущение дурацкого ученика перед мудрейшим учителем.
Встреча. Худощав. В Вермонте такого не было. Сразу сказал, впрочем не сразу, не успел, потому что первое, что он сказал
- Как здоровье?
- Держусь. А Вы очень похудели.
- На это и надеюсь. "Чем суше - тем дольше"
Человек абсолютно одержимый сию минутой, сию секундой, знающий - всё.
А.И.С.: всё сходится к тому, кого изберем. Проехал всю Россию. Ну просто тьма деятельных, добрых, умных людей. Все надо начинать снизу.
- Но все же идет сверху?
- В том-то и дело. Если бы организовать Движение - не знаю, как назвать - за Добро, за Правду - снизу, если бы - главное - уничтожить этот глупый, а на самом деле очень своекорыстный закон о выборах, то все, может быть, и образовалось бы.
Говорим о Чечне. Дальше фиксирую с большим и мучительным трудом.
А.И.С. говорил почти по Невзорову: воюющим людям нельзя показывать их воюющими. Это обессиливает. Нужно их показывать только после того, как они победили.
Финал разговора. Эх, Александр Исаевич, поговорить бы всерьез о композиции "Красного колеса". Ей Богу, там есть невероятные прорывы и невероятные срывы. Он: сейчас я об этом могу только мечтать.
Рассказал история о "Пуделе". Говорили оба, он и Наташа, перебивая друг друга, почти по-детски. Хабаровск. Наташа: жили в вагоне, но на ночь - в гостинице. (Извините, туалета не было). Живем себе в гостинице. Саня спит уже, а там оказывается, кроме наместника Ельцина, есть главный - мафиози "Пудель". Звонок в гостиницу из вагона. Приехали рэкетеры. Паника. Всё КГБ города и области на ушах. Приехали. Выясняется: наместник Ельцина ничего не мог сделать, КГБ и т.п. связались с "Пуделем", тот успокоил - мальчики ошиблись. Сейчас я их призову. И, действительно, через несколько минут все было ликвидировано... Да не в этом дело, Ю.Ф., а в том, что недавно смотрели мы по телевизору какую-то передачу "о правах человека" и рядом с каким-то защитником прав стоял… "Пудель"! Ну вот я вся модель сегодняшнего нашего общества.
Прощание. Очень сердечное. Наташа мне:
- не люблю эту квартиру. Нас, его отсюда взяли. А знаете, вы стоите буквально на том пятачке, где стоял Саня. Отсюда его и взяли. Открывала-то я. А он как раз стоял на том месте, где вы теперь.
- Простите меня. Тут надо бы плиту какую-нибудь положить.
Она: ненавижу эту квартиру и помню из нее только этот кусочек.
Общее впечатление от Солженицына: по-прежнему лучезарен и деятелен.
А.И.С. как художественное произведение.
Ну, кто из нас, кто из вас совершил ПОДВИГ, равный ему? Кто так одолел самое главное, т. е. – не внешнее, не среду, а самого себя? Кто еще так честно в этом признался и исповедался? Кто затратил столько сил на то, чтобы – искупить свою вину, как она ему предстает?
Все мы юлим перед вечностью, каждый – на свой аршин, откладываем себя на завтра, а смерть застигает нас врасплох, не высказавшихся до конца, да и можно ли до конца, но хотя бы попытаться. Загоняем неистребимую страсть высказаться до конца, до самого-самого конца, и – теряем постепенно самою эту способность - уже и слов, и искренности недостает. И жирком оплыли мысли твои мускулистые. И честные ясные глаза замутились. А все равно, все равно – где-то на донышке совести - и взрыв предстоит, взрыв жажды исповеди и покаяния, и, главное, жажды искупления.
Чем ближе к смерти, тем хитрее, ловчее, т.е. подлее от нее, от смерти, отговариваемся, отбалтываемся …(О.Мандельштам). И вдруг наступает этот, внезапно нежданно-негаданно, а на самом деле столь же ожидаемо этот момент. И вдруг пронзаемся небывалой молнией– дооткладывался, не успел!
МАЛЕНЬКАЯ СКАЗКА-БЫЛЬ об АЛЕКСАНДРЕ ИСАЕВИЧЕ СОЛЖЕНИЦЫНЕ и о ВСЕМИРНОЙ ОТЗЫВЧИВОСТИ
Я – владетель невероятного сокровища, цены которому нет.
Во времена перестройки я, помимо всего прочего, очутился вдруг вице-президентом Русско-американского общества - Апокалипсис.
В 1992 году как вице-президент Общества Апокалипсис оказался в городе Нью-Порте, где прочел лекцию о Солженицыне. Там был принят другим американским вице-президентом этого общества полковником Н., невероятно похожим на английского полковника из фильма «Мост через реку Квай». Высокий, стройный, статный. Истинный джентельмен…
Сидели.. говорил…И вдруг он говорит: «Подожди». Куда-то уходит и приносит мне этот портрет.
История портрета такова. Один американский мальчик, в 1977 году, прочитав «Апрхипелаг ГУЛАГ», потрясенный этим откровением, написал по газетным фотографиям портрет А.И.Солженицына (который вы видите) и получил какую-то высокую премию на выставке. А мой полковник взял, да и купил этот портрет и вдруг, чисто по-русски, – подарил его мне.
Ты с ума сошел!
Нет, хочу и подарю. Ты заслужил.
Мой портрет?
Твой!
Но ведь и твой же!
Ты о чем?
А вот о чем. Бери билет в Вашингтон и мы с тобой вместе подарим его нашему посольству.
Надо сказать, что перед этим я переслал нашему послу В.П.Лукину уйму фотографий А.Д.Сахарова, которыми он опоясал посольство. Вы входите и видите, если мне память не изменяет – множество фотографий А.Д.Сахарова. И мне казалось, что было бы правильно, чтобы все входящие в российское посольство, после встречи с Сахаровым, встретились и с Солженицыным.
Сказано – сделано. Мы поехали вместе. Подарили. Была пресса, телевидение.
А потому вдруг узнаю, что Лукин возвращается в Москву. Позвонил ему и сказал: «Отдавай портрет. Другой посол – засунет его куда-нибудь подальше.»
В.П.Лукин привез портрет в Москву и теперь он висит у меня в кабинет.
А я думаю, где тот мальчик, что нарисовал его.
Достоевский сказал, что только русским присуще - от Пушкина – «всемирная отзывчивость». Сказано гениально, но неточно. Ошибка естественная, простительная, замечательная даже, мечтательная.
А на самом деле все идет не так, а так – как на самом деле, - вот вам портрет, созданный американским мальчиком. Это ли не всемирная отзывчивость? Вовсе не является она особенностью русского народа. А, кажется, меньше всего сейчас свойственна именно русскому народу: 14 тысяч своих положить и полтора миллиона афганцев – ничего себе отзывчивость! А Чечня?! Когда я предложил на Съезде народных депутатов СССР почтить память погибших афганцев – меня освистали!
И сколько не призывал Александр Исаевич Солженицын, Дмитрий Сергеевич Лихачев – «Покайтесь!» - все впустую. Все впустую, впустую, не по их вине, а по нашей.
«Всемирная отзывчивость» - оказывается, вовсе не наша монополия. Давайте пожелаем здравия тому американскому мальчику, который написал этот портрет.
Где ты? Отзовись!
АНДРЕЙ САХАРОВ
РОССИЯ НЕ ВЗЛЕТИТ НА ОДНОМ КРЫЛЕ
(А.Сахаров и А. Солженицын
как воплощение двуприродности России).
Если неповторим каждый человек как личность, то (может быть, тем более) неповторима и каждая нация, "народная личность" (Ф.Достоевский).
Понять сущность, т.е. предназначение каждой нации невозможно без обращения к ее гениям, прежде всего - духовно-нравственным. Они - воплощение идеала, они - реализованный идеал, насколько вообще возможно его земное воплощение, его земная реализация.
Первая встреча Сахарова и Солженицына была заочной и невероятно драматичной. Сахаров работал над ядерным оружием, считая это своим "патриотическим долгом", а "антипатриот" Иннокентий Володин, герой романа "В круге первом" позвонил с уличного телефона в посольство США, предупредив, что советский агент подобрался к американским ядерным секретам. Время действия - 1949 год.
26 лет спустя, 9 октября 1975 г. А.И. Солженицын поздравит А. Д. Сахарова с Нобелевской премией мира (на которую он сам его и выдвигал).
История нам подарила знамение в лице этих двух людей. В них нашло наиболее точное, полное, благородное воплощение того, что названо (я, конечно, кавычу слова) "западничеством" и "славянофильством". Подчеркну, однако (я сам слышал это от него), что Александр Исаевич - против такого обозначения себя, "хоть и с десятью кавычками".
И вот уж поистине «ирония истории»: как коммунистический режим распорядился на время судьбой наших гениев. Одного («славянофила») - посылают на Запад, другого - «западника» - в другую сторону, в ссылку, на восток, в Нижний Новгород.
Я попытался проследить их отношения (отчасти и неофициальные) в эволюции. Поражает не только благородство этих отношений, но и их "умягчение", вместо таранного самоубийственного столкновения, которое наблюдаем мы сегодня в нашей политической, идейной борьбе.
Один - ученый, декартовской традиции, второй - художник. Два полушария мозга. Один (Солженицын) - истово верующий, второй (Сахаров) - если вспомнить слова Версилова из «Подростка», да и самого Достоевского, - деист, отдающий главную дань Неизвестному. Физик не может не знать, что всегда есть Неизвестное. Какой "выгодный", какой счастливый, лучше сказать, и многообещающий контрапункт.
Приведу пример, который в одной из наших бесед с Андреем Дмитриевичем, кажется, убедил его.
У Достоевского есть одно признание (в феврале 1854г.). Он, только что вырвался из каторги, стал служить, впервые ему разрешено читать и писать. В это время он пишет потрясающее письмо жене декабриста Фонвизина, которая подарила ему за 4-5 лет до этого Евангелие, с которым он не расставался всю жизнь. Ей он и делает такое признание: "Я - дитя века сомнения и неверия, и знаю это до гробовой доски. В моей душе жажда верить тем больше, чем больше доводов противного". Вот это - высшее его самосознание. Тут уже запрограммирована незаконченность борьбы. Я сформулирую это так: это не то противоречие, которым мы обычно с вами живем, противоречие между плюсом и минусом погодными, которые есть просто слякоть. Плюс и минус в башке - это слякоть в башке. А у него - минус бесконечность, плюс бесконечность. И вот на этих качелях, в этой игре великой - он Сверхтуз (слово самого Достоевского). Что это? Высшая степень самосознания.
Оба наших гения - и Сахаров и Солженицын- являют собой высшую степень самосознания (как одна из граней определения) человека, его дара, его призвания, его судьбы.
Сахаров и Солженицын воплотили в себе любимую мысль Достоевского: "У русских две родины - и Россия, и Европа". Россия - двукорнева. Россия - двукрыла. Россия может взрасти, возродиться только из двух корней, может взлететь только на двух крыльях.
Отношения между Андреем Дмитриевичем и Александром Исаевичем, по-моему, точнее, лучше всего могут быть определены таким музыкальным термином, как контрапункт. Ведь контрапункт в музыке - это такое столкновение разных противоположных мелодий, "тем", которое не убивает, а проясняет, высвечивает эти мелодии, эти темы, а в итоге - совершенно новая гармония.
Вот эта постоянная тенденция улучшения их отношений, красота полемики, ее благородство - и является для нас, может быть, последним предупреждением, последним шансом на спасение.
Интересно и знаменательно: у них, в основном, одни и те же враги, одни и те же друзья. В Сахарове и Солженицыне выкристаллизовалось, воплотилось, реализовалось наше земное предназначение. Можно и должно проследить становление, развитие, оформление этих двух тенденций на протяжении всей истории России, а также их столкновение до самоубийственного антагонизма, их примирение до спасительной гармонии. А если взять только по одному имени для примера такой гармонии в искусстве и в науке, - то эти имена - Пушкин, конечно (вообще единственно нормальный человек на Руси), тут - это сверхочевидно - и никакого спора не может быть, и Н.Вавилов, чья уникальная коллекция злаков Земли столь же символична, как всемирная отзывчивость Пушкина. Ну, а за Пушкиным следуют Гоголь и Тургенев, Достоевский и Герцен, Ахматова и Пастернак, Толстой и Блок, Волошин и Цветаева... Попробуйте представить их без Европы! Перед Н. Вавиловым был Ломоносов, а рядом - И. Павлов, В. Вернадский, П. Капица. В них - историческое величие России (а не в каких-то озлобленных дурачках-пигмеях, которых и называть-то не хочется). Вдумаемся, вспомним, раскопаем и - сами удивимся еще, насколько длинна, глубока и действительно животворна, спасительна эта традиция.
Вдруг вспомнилось, как на первом вечере памяти Сахарова в Доме кино, где я имел честь председательствовать, его ученик, тоже сидевший, рассказывал, как Сахаров любил Пушкина, как знал его насквозь. Это же неслучайно. Как неслучайно появление христианства с восточной прививкой. Не случайно, что Киевская Русь была Русь. Была тогда одна из самых образованнейших стран в Европе (по грамотности). Потом корова языком татарским слизала это. Потом началось восстановление культуры. Наконец, когда «грамотная» прослойка возникла и количественно и качественно достаточно существенная, появились западники и славянофилы, о которых Герцен писал: "... у нас билось одно сердце, смотрели в разные стороны".
Достоевский полярно колебался. И одновременно: а я считаю весь спор между западниками и славянофилами одним страшным недоразумением.
Потом этот контрапункт западничества - славянофильства как бы ушел в другие формы и незамечен, хотя весь коммунизм, 78 проклятых коммунистических лет (если не верить эпохи по тому, что она сама о себе говорит...) - это было торжество славянофильства.
У Солженицына - доминанта правоты, владения истиной и в этом смысле своего рода доминанта "превосходства", а у Сахарова прирожденный такт и демократизм, может быть даже дворянский демократизм в лучшем смысле слова "дворянский". Традиции семьи. Отец его в 1907-1909 годах был одним из организаторов комитетов по отмене смертной казни. Начинали еще Л.Толстой, В. Соловьев. Стало быть, эта семейная традиция, это родное. Главное, что у него не было никакой разницы, ни деланной, ни натужной в отношении к людям, - будь это академик, или самый простой человек.
Вторжение его в политику было ошеломляющее. Ученый-атомщик. Арзамас-16. Абсолютная изоляция. Создатель водородной бомбы. Трижды Герой Социалистического труда...
Я как-то говорил Андрею Дмитриевичу, а он смеялся: вот вы сидели у себя там в элитной «шарашке», решали, считали о потом выглянули в окошко, кристаллическую сферу пробили и, как Радищев, -"взглянул вокруг себя, душа моя страданиями человеческими уязвлена стала".
Душа-то была, она была просто заморожена. И вдруг душа оттаяла. И он стал неистов. И откуда взялись эти силы ездить по судам, вызволять людей, куда-то в Сибирь в райцентр, переть 12 км пешком - туда, куда иначе как вертолетом было не добраться. Полетел в Вильнюс, где судили Сергея Ковалева...
Путь Александра Исаевича был несравненно страшнее. Сахаров - это прозревший отличник по всем статьям, лауреат- перелауреат. В быту - человек абсолютно благополучный, впрочем быт его никогда не интересовал.
...Если взять за основу 1956 год, эволюция и у Сахарова и у Солженицына шла в одном направлении, но с чрезвычайным ускорением у Александра Исаевича, который к 1964г. (когда я с ним познакомился), а теперь ясно, что много раньше, - никаких иллюзий насчет ленинизма и коммунизма не питал. Иллюзии у него кончились уже в лагерях. А у Сахарова иллюзии были до самого конца, иллюзии горбачевские, иллюзии социализма с человеческим лицом. Сама идея конвергенции - это идея та же.
Но остается очень важная вещь. Не просто их счастливое несовпадение ученого и художника, рационалиста и интуитивиста, деиста и истово верующего. Сравнение их пути.
Но самое главное - это их взаимоотношение. Эта моя любимая идея: идеал спора, идеал выяснения истины. Это не таранное столкновение поездов, ракет, а то, что названо в музыке - контрапункт. Тема против темы, мелодия - против мелодии. Они взрываются, но - новым познанием. Это не 1+1=2, это 1+1= бесконечность прорыва. И поэтому то, что можно прекраснодушно называть терпимостью, уважительностью, выслушиванием другого - это все более явная закономерность - как я ее, по крайней мере на сегодняшний день выявил, это постоянное одергивание себя, сам тон - все время протягивают друг другу руки. В самые трудные моменты, когда надругались над Сахаровым, Солженицын заступается и - наоборот.
Да, это элементарно, но тем не менее. Во-вторых, как мне кажется, начиналось все со скрытой сдержанности Солженицына, который относился к Сахарову примерно (с тысячей оговорок), как и Горбачев: наивный гениальный простодушный человек, ну просто ... ребенок.
А ведь этот ребенок и в политике сделал больше, чем все академические институты.
У Солженицына всегда была сдержанная снисходительность по отношению к Сахарову, к человеку святому в своем роде, "взявшемуся не за свое дело". Он ведь, Солженицын закладывал динамит под весь коммунистический тоталитаризм, закладывал планомерно, заминировал и был выслан. А уже непосредственные фитили и главный фитиль зажигали другие.
Итак, у Солженицына, и у Сахарова была своя - эволюция, но направление, вектор эволюции - один и тот же.
1999 год
ИСТОРИЯ ОДНОЙ ФОТОГРАФИИ
Начну издалека. Очень давно меня начала мучить проблема классификации глобальных проблем.
В логике есть понятие "основание деления" при дефиниции. Перечень глобальных проблем представлялся мне примерно таковым:
ядерная опасность,
народонаселение,
Север-Юг,
Океан,
нехватка ресурсов,
и где-то нарастала и потом вдруг стала первоочередной экология.
Чем больше я размышлял над всем этим, чем очевиднее становилось, что «основанием деления» может быть только одно: смерть человечества, т.е. ЭКОЛОГИЯ. Все остальное - лишь формы проявления, грани этого.
Сказал об этом Андрею Дмитриевичу. Он не согласился:
- А как же ядерная война?
Сразу ответа у меня не нашлось. Но потом, не сразу додумался, понял, что ядерная война - не что иное, как самый мощный, самый страшный ускоритель экологической катастрофы. Почему? Да потому, что, уже сама военная промышленность, как и впрочем и вся промышленность, все время душит, и народонаселение и среду обитания человечества - Землю.
Еще раз сказал об этом Андрею Дмитриевичу. Тот все-таки настаивал на том, что на первом месте глобальных проблем остается ядерная угроза. И мы договорились с ним побеседовать на эту тему.
Приехал к нему домой. Маленькая двухкомнатная квартирка. Устроились на кухне. Включил диктофон, с разрешения хозяина. Начался наш разговор. Это было едва ли не последнее его интервью. Встретились мы в первых числах декабря 1989 года. Через несколько дней Андрея Дмитриевича не стало.
Говорили тогда, конечно, много о политической ситуации, но в центре спора - оставались глобальные проблемы. Результат этого разговора таков: я его не убедил. Но он обещал думать.
Через несколько дней после нашей беседы на кухне, звонок Сахарова:
- Юрий Федорович, я много думал и пришел к выводу, что вы правы.
ЭКОЛОГИЯ - вопрос всех вопросов, а ядерные проблемы - просто ускоритель и формы. Но раз так (а именно в разговорах с Андреем Дмитриевичем и родилась эта мысль), то единственно верная конверсия - это превратить всю величайшую технологию ВПК, все эти огромные вливания - во всемирную экологическую армию. Вот единственно верная конверсия, а не кастрюли делать вместо ракет.
Мы все еще не отдаем себе отчета в том, что все мирские отправления людей, все их институты, политические, социальные, мировоззренческие, зиждились на естественном признании, принятии практического бессмертия человечества. Осознанно или неосознанно, начиная где-то с Возрождения, человечество жило в координатах практического бессмертия. Хотя и раннее христианство и средневековое жило под доминантой апокалипсиса. Потом апокалипсис стал все более удаляющейся звездочкой.
1996 год
Алесь (Александр Михайлович) Адамович ворвался в жизнь Карякина в конце 70-х годов – стремительно, напористо и навсегда. Познакомил их Элем Климов, с которым Алесь работал над фильмом «Убей Гитлера» («Иди и смотри»). Очень скоро они стали друзья – не разлей вода. Сблизил их сначала общий интерес к проблемам ядерной и экологической (а потом и все больше террористической) угрозы человечеству. Оба были выбраны депутатами Первого съезда народных депутатов и выступали очень часто вместе, так что тандем Адамович-Карякин стал всем привычен. Адамович стал для Юры самым близким друг вплоть до его неожиданной кончины 26 января 1994 года. Недаром воспоминания о своем друге (в книге «Перемена убеждений») Карякин назвал: Больше чем дружба – судьба.
Юрий Карякин – Алесю Адамовичу
(статья была написана к 60-летию А.Адамовича и напечатана в сентябре 1887 года в «Литературной газете»)
«Всякую вещь свою писать так, словно она у тебя последняя и больше не представится случая “сказать все” — это великий завет великой литературы».
Алесь Адамович
Светлой
памяти А. М. Адамович —
матери
писателя
Анна Митрофановна Адамович, работая в аптеке поселка Глуша, помогала партизанам медикаментами, а в 43-м вместе с двумя сыновьями ушла в партизанский отряд. А. Адамович написал об этом — «Сыновья уходят в бой». Есть и фильм с таким же названием, и знаменитая песня. Это все связано с ней, с А. М. Адамович. Когда она умерла (в мае 79-го), гроб с ее телом несли бывшие партизаны. Проходя мимо той аптеки, они вдруг высоко подняли его, остановились и долго так и держали — на поднятых руках.
Все, что делает А. Адамович, — это и в счет неоплатного долга сына матери, мечтавшей, как и все матери на живой Земле, чтобы сыновья никогда больше не уходили в бой.
Алесь Адамович — человек несомненно одержимый. Чем? — Как пробить, пронзить, прожечь сердца людские беспощадной памятью о войне минувшей, беспощадной правдой о войне грозящей, чтобы взорвать наше воображение и побудить к неотлагаемому действию, к поступку. Его путь подтверждает: искренность, мужество, совестливость, верность правде, ненависть к собственной бездарности — вот что делает писателя все талантливее (так же как лицемерие, трусость, сделки с совестью, самопрощение и самолюбование — обездаривают).
Бывает: встретишь знакомого, приятеля, друга даже, и он — о том, о сем, и все из самого неглавного. Обычное, впрочем, дело. Могу засвидетельствовать: у Адамовича так не бывает. Вернее, бывает так: выслушав «положенное», он тут же налегает оводом и впивается, жалит тебя: что нового надумал, написал, услыхал, прочел? Где? Дай! Покажи! Нет, не потом — сейчас!.. Если б он еще при этом не был способен подтрунивать над собой (и если бы нельзя было подтрунивать над ним), я бы его, пожалуй, побаивался. Но зная, чем он занят, можно лишь удивляться этой его способности.
«Страшнее книги я не читал» — сказано о небывалом репортаже «Я из огненной деревни...». И такие же слова несчетно повторяются о «Карателях» и о «Блокадной». Книги эти вызывают духовный, буквально физический ожог, который уже не залечить, не заживить ничем.
Ленинградские блокадные дети, повзрослевшие — постаревшие — на третьем-четвертом году («даже волосики росли на лице»), разучившиеся плакать и улыбаться.
Обезумевшая мать, потерявшая ребенка: завернула неразорвавшийся снаряд в шаль, укачивает, не отдает.
Юра Рябинкин, русский мальчик гениальной совести. Его дневник (дневник Подростка, которого и сам Достоевский не мог вообразить).
Белорусский малыш — загнали в сарай, чтобы сжечь: «Глазки наши будут выскакивать».
Сжигали людей и в церкви. Огонь гудел. Огонь был такой силы, что люди, дети летали там, в церкви.
А в XIX веке один литературный герой не хотел в рай идти — из-за слезинки ребенка.
Невозможно жить с такой правдой? А без нее? Без нее вообще смерть грозит. Это ведь еще «Хиросима обычными средствами».
И вот они, каратели, вот их механизм поголовной мобилизации на войну — ВЗРОСЛЫХ ПРОТИВ ДЕТЕЙ. «А надо построить дело так, чтобы каждому и каждый день приходилось выкупать собственную жизнь. Особенно важный взнос — первый. И лучше всего — детской кровью. Главное — окунуться в кровь с макушкой, а потом можешь отряхиваться!».
«Страшно читать». Конечно. Страшно читать даже день-два, даже час. Страницу — и то страшно. А работать, писать — 11 лет? А сначала разыскать 500 человек, выслушать их, записывать за ними? Собрать эту мозаику из кровоточащих кусков?
Читаешь — и вдруг: все они, истребленные, поднимаются из разбросанных, безымянных, неизвестных могил, восстают из развеянного пепла и — нет, не заговорили: все они — и дети — молча смотрят на нас. Что нам сказать им, которые остались тогда, там — вместо нас? Стало быть: мы здесь, сейчас — вместо них...
А представить себе: не возьмись человек за эту страшную работу, не возьмись за нее безотлагательно, не поддержи его братски другие — Я. Брыль, В. Колесник, Д. Гранин, — не было бы у нас ни «Огненной деревни», ни «Карателей», ни «Блокадной книги». Никто ведь не принуждал, просто совесть не могла иначе.
Книги эти — подвиг.
Говорят: да, правда Адамовича предельная. А с художественностью как?
Сначала послушаем его самого: «Мысль о документальной книге пришла как результат поражения — литературного. Есть, оказывается, правда, необходимая, большая, которую литература, однако, не в силах не только выразить вполне, но и просто вобрать, удержать. Самые что ни есть современные материалы не могут удержать ядерную плазму — испаряются. Так и формы литературные в пар превращаются от соприкосновения с огненной памятью Хатыней... Мы такую правду на себя обрушили, что не до литературы стало».
Но «документалистика» эта и есть особая литература, хотя право, говорить специально о ее художественности очень трудно — по такой же простой причине, по какой трудно говорить о художественности набата, возвещающего о смертельной опасности: не в концерт же приглашены. А в конце концов художественность и есть работающая совесть писателя, пробуждающая совесть людей.
У Адамовича трезвое самосознание, он отдает себе ясный отчет в своей известной односторонности (может быть, особенно потому, что он еще — и сильный критик). Вот его определение доминанты своего творчества: «сознаешь себя не столько «художником», а тем более «поэтом» сколько летописцем, свидетелем и еще «проповедником»... Вот бы действительно написать литературное произведение, где ты всему хозяин — ты и твоя фантазия, свободная, летящая, никому и ничему не обязанная. Увидеть ту самую доминанту далеко, далеко внизу!» Он не испугался опубликовать отзыв В. Распутина (из личного письма) о «Карателях»: «Ну, хотя бы глоток воздуха!..» А после этих слов так сказал о последних рассказах самого В. Распутина: «это тот самый “воздух”, пронизанный солнцем, светом...»
Согласимся. Поймем все это и как его самозадание. Но не забудем, вдумаемся: в тех же «Карателях» есть свет, свет мужества, — в образе автора.
В 1962 году А. Адамович отметил: «Каждый, кто пишет, знает тот главный толчок, тот эпицентр в жизни, который сделал его литератором. Для меня и многих моих одногодков это, прежде всего, Отечественная война...» Сейчас, безусловно, надо сказать и о другом толчке, другом эпицентре. Он сам и сказал: «Не убий человечество!» (Это сегодня — главный «штрих» его деятельности.)
Адамович любит мужественную мысль Л. Толстого, верен ей: чтобы переплыть бурную реку, надо «брать выше». А «брать выше» для него сегодня — это: «Не обязательно гением быть, чтобы ощутить внутренний, неотменимый приказ: не останавливайся, не имеешь права, и именно ты, а иначе, мир погибнет!»
И веришь, и сомнения нет ни малейшего: говорится это не элоквенции ради: это его кредо, заповедь, исповедь. Без этого не хочет он писать, не может — разучился. Жить не может. Без этого дезертиром бы себя проклял. Одна мысль его жжет: успеть! успеть отдать! И какое-то брезгливое непонимание (или горькое недоумение?) вызывают у него те, кто и сейчас лелеет одно чувство, растравляет его: недовзял! мне недодали, меня недооценили, недонаградили... Какое тут тщеславие, когда о таком идет речь?
Не до ордена,
Была бы родина...
Было б человечество.
Но, по правде говоря, многие ли из нас могут сейчас выдержать испытание на таком оселке? Другого же — нет.
А. Адамович прав: сама жизнь сейчас словно начиталась Достоевского — настолько оправдались, утысячерились мучившие его тревоги. Но тем более — как нуждаемся мы все в тысячекратном усилении «самого простого», пушкинского: «Да здравствует солнце, да скроется тьма!» Или: «Говорят, что несчастие хорошая школа: может быть. Но счастие есть лучший университет»... И как хотелось бы наконец сказать: сама жизнь начиталась Пушкина! Значит: спасена.
Из дневника
У Алеся даты рождения были перепутаны, потому что он приписал себе один год, чтобы взяли в партизаны. Да и с датой рождения были какие-то нелады. Обычно друзья отмечали его день рождения в сентябре. К этому дню однажды у меня написалось такое вот стихотворение:
ПОТОМ ДОГОВОРИМ
(К 60-летию моего друга)
Неужто начали мы умирать нормально?
Нормально значит: натурально, естественно, без
Пули в лоб, без выстрела в затылок, оболганные.
Не в лагерях, не в пыточных подвалах,
Безмогильно и безымянно.
Да если правду всю сказать: как нам похоронить
Зараз, да и запомнить почти сто миллионов?
Непосильный труд!
Другое дело убивать и быть убитыми.
А крематорий был один на всю страну,
Как Кремль московский, где объявили истину врагом…
Неужто начали мы умирать нормально?
Нормально значит: натурально, естественно, без
Лжи большой друг другу (в глаза иль за глаза),
Хотя и без большой любви.
Без пыток нам стала истиной казаться полуправда,
Полусвобода и полулюбовь. Все не так просто? О, конечно!
Все проще! Просто боимся этого мы знать.
Смирившись со своею смертью, надеемся,
Что правнуки ходить к нам станут на могилу
Хоть раз в году, а, может быть, и чаще.
Быт входит в колею.
Земля нам будет пухом.
Ведь заодно с собой – тогда –
Мы ранили ее смертельно и обманули,
Похоже – так.
Но вдруг узнали: Жизнь умирает.
А еще раньше – разлюбили, не заметив – как.
Чего ж нам ждать? От ран она могла б еще
Оправиться. Но оказалось: чахнет Жизнь от лжи
И гаснет медленно, когда ее не любят,
А узнали мы обо всем об этом, не опоздав,
Как раз за пять минут до срока, назначенного нами,
И – объявили истину секретом, не подлежащим –
Пониманью. Но что там? Тише! Нас подслушивает кто-то…
Ах, это дети! Играют в прятки… Но все равно –
Отложим разговор. Потом договорим…
9 сентября 1988 года
(опубликовано в «Литературной газете», в июле 1990 к 60-летию Карякина)
На первом Съезде народных депутатов СССР Ю. Ф. Карякин поднял вопрос о возвращении гражданства А. И. Солженицыну:
«Михаил Сергеевич! У меня к Вам просьба как к Президенту. Я хотел бы, чтобы наш Съезд поддержал ее. Просьба такая: вернуть российское наше гражданство человеку, который первым осмелился сказать правду о сталинщине, который призвал и себя, и нас не лгать,— великому писателю земли русской, великому гуманисту Солженицыну».
В докладе на вечере памяти Андрея Платонова 31 января 1968 г., вечере, который повлек за собой исключение Карякина из партии, он произнес вот эти слова:
«Я должен сказать о таком писателе нашей страны, как Александр Исаевич Солженицын. Тем людям, которые вешают на него всевозможные ярлыки, мне хотелось бы предложить: не надо, не спешите! Давайте поспорим, подумаем о том, где будет он, Солженицын, через 10–20 лет в истории нашей культуры и где будете вы? Может быть, вы сумеете что-то еще изменить в своей судьбе?»...
Своя судьба и у него, у Юрия Карякина.
В городе Ньюпорт в июне проходила международная конференция «Лицом к апокалипсису». Среди выступавших был Ю. Карякин.
Как и во многом другом сегодня, и здесь к общему пониманию с американцами мы приходили легко. Да, лодка цивилизации, все еще перегруженная ядерным оружием, опасно кренится под тяжестью экологических катастроф. Чернобыль (и не только он) резко наклонил ее на наш борт. Но тревога общая: лодка-то одна на всех.
Семь лет назад мы с Юрием Карякиным участвовали в конференции на эту же тему, проходившей в Минске. Как много изменилось за эти годы — в мире и в нашей стране. Порой думаешь: а где они, те силы и люди, которые вчера еще громко, командно требовали от замытаренного народа и надорвавшейся под бременем военных расходов экономики страны новых и новых жертв, прямо-таки самоубийства — во имя чего-то там где-то там, впереди?.. Казалось, нет их, и вообще не примерещились ли они? Да только нынешние съезды РКП и КПСС воочию подтвердили: и были, и есть они, эти силы и люди.
Но были и есть люди другие. И силы другие. Дела и мысли.
...Чудак, который сидит в московской конуре, заваленный книгами и собственными заметками-записями, и в какой-то там, не сотый ли, раз читает, вчитывается в тексты Достоевского. А потом с этим бежит к людям. Подожженный гением Достоевского мозг, мысли, чувства этого человека нужны были многим, выводили его на А. Солженицына, на А. Зиновьева, Э. Неизвестного, Л. Чуковскую. Э. Климова, А. Сахарова... А сколько выходили на Юрия Федоровича Карякина - особенно молодые ребята. Ему это надо, и вот уже лет двадцать специалист-философ читает в средней школе спецкурс по Достоевскому. Можно представить, какой это пир мыслей и открытий для девяти- и десятиклассников, если в Америке, а до этого в Испании, в ФРГ каждый его выход к любой аудитории — событие, взрыв, потрясение. В нашей стране сегодня аудитория у Ю. Ф. Карякина огромна, особенно после издания книги «Достоевский и канун XXI века», его выступлений на Съезде народных депутатов, на митингах, по телевидению.
Когда-то исключенный из партии и за фразу о Сталине («Черного кобеля не отмоешь добела»), он потом немало добавил на себя компромата. Ну, да все это ерунда в сравнении с мыслями о главном.
Книга Карякина открывается его излюбленной мыслью из Достоевского: «Бытие только тогда и есть, когда ему грозит небытие. Бытие только тогда и начинает быть, когда ему грозит небытие».
Там, в Ньюпорте, появилась среди отзывчивой американской публики девушка с особенно оживленным, счастливым лицом. Только однажды во время обеда испуг-тревога завладели чертами ее прекрасного лица, и то не надолго: достала какие-то таблетки, много сразу, и проглотила их. Оказалось: у нее чужое сердце, вот уже два года, пересаженное — какого-то парня, семнадцатилетнего, погибшего в автокатастрофе.
Только что перенесший тоже нелегкую операцию на сердце Юра, узнав историю девушки, моментально от нас внутренне как-то отдалился. Теперь их было двое, как никто ощущающих бытие через угрозу небытия.
А я (неисправимо) стал воображать, как приходит к этой девушке мать того парня, чтобы послушать сердце сына. И как они разговаривают, как смотрят друг на друга...
Грубо закончу мысль: а ведь есть люди, несущие в себе, ну, не сердце Достоевского (такое немыслимо), но хотя бы удары его. Вчитываясь в страницы книги Карякина — такие вынашиваются, создаются всей жизнью, — слушая его размышления о Достоевском и о нашем времени (время — это тоже родина; другого у тебя не будет!), мы встречаемся с чудом редкого, исключительного вживания в душу гения. Культура мысли — как это необходимо в стране, ограбленной догматизмом многолетним. И испытанная жизнью гражданская совесть. Когда все это есть — 60 лет не отягощают человека.
17 августа 1989 года у Юры случился инфаркт. Обширный.
Алесь Адамович, узнав об инфаркте Юры, написал письмо ему из Железноводска, где отдыхал в то время. Письмо отправлено 13 августа 1989.
Дорогой Юра!
Хотел бы привычно обругать тебя «бандитом» и пр. Да рука не поднимается. Как представлю тебя под капельницами и со всякими там хрипами. Это ты-то, который так славно уложил на землю пяток спортсменов, которые даже братьев Климовых уронили на ту же землю (по рассказам свидетелей, за которых не отвечаю).
Нет, все равно ты человек безответственный. Видел сиамских близнецов Дашу и Машу по телевизору? Представь, что одна из них (тьфу, тьфу) подхватит сифилис или что-либо похожее. А сосуды-то одни, а все прочее - тоже. Какое право ты имеешь доводить себя до инфаркта и т.п. если у меня с тобой «сосуды» давно общие? Мы не только, надеюсь, в книгах-статьях-выступлениях сообщающиеся сосуды, но и более материально. Так какого же ты хрена! Прости, господи!
Ну, а раз уж допустил, давай отпускайся. Нервы- раз, ночные бдения -два, чай-кофе в карякинских дозах - три... Это запрещается.
Для утешения - читай «Пастораль», пей кефир и все прочее, что делает твоя «Даша».
Она еще и пишет новую повесть, эта штука будет посильнее даже любимой тобой «Пасторали». Вмажу по сталинско-егоро-кузьмичевским ....со всего маху - это мое будет участие в принятии закона о землепользовании.
Юрочка, поправляйся так, чтобы мы тебе вернули все: и чай, и кофе и прочее, прочее.
Обнимаю. Саша
ЮРИЙ ДАВЫДОВ
ОН ВСЕ ЕЩЕ УЧИТСЯ...
(к 75-летию Юрия Давыдова)
Мы дружны с Юрием Давыдовым двадцать пять лет, а последние шесть еще и соседями стали по Переделкино. Наговорили, наверное (и очно, и по телефону) тысячу часов. Все эти годы я записывал впечатления от наших встреч (и от его книг), иногда включая диктофон. Устный Давыдов не менее (если не более) богат и щедр, чем письменный. Так что набралось немало страниц. Может быть, понадобятся кому-нибудь для будущей книги о нем. Сам-то я уже не успею ...
Поэтому не буду писать ничего юбилейного, а просто попытаюсь наскрести несколько выписок из своего «Дневника русского читателя » (ДРЧ).
В 74-м Ю. Крелин упрекнул меня:
-Занимаешься «Бесами» а, небось, Давыдова не читал?
-Нет. А что?
- Да «Судьбу Усольцева» хотя бы...
Тут же раздобыл. Прочел. Изумился. Позвонил автору. Напросился на встречу. Помчался. Проговорили полдня. Влюбился (оказалось, навсегда). Он подарил мне свой последний экземпляр «Усольцева» (посвящение написано очень неверным почерком). И вот уже позади четверть века. Серебро. До золота - не дожить.
Еще вспомнилось: смолоду, сдуру, сгоряча я ляпнул ему тогда, в первый час нашей встречи, разбежавшийся мальчишка - как жалко, что я не воевал, не сидел...
Ответом был - взгляд, который я никогда не забуду и долго- долго, кажется, начал понимать.
Поглядел на полку с книгами Давыдова. И вдруг осенило: как много у него (особенно поначалу) путешествий кругосветных, наверное, потому что «невыездным» был. А все равно и в Африке, и в Америке, и на любом океане Русью пахнет, Питером, Москвой. Все равно домой возвращается, в грот Иваново-разумовский или к «вечерам в Колмове». Причем: чем более делался «выездным» буквально, тем более - невыездным в писательстве.
Путешествия его во времени по России, да простит он меня, несравненно драгоценнее странствий по заграничным пространствам.
Спросил у Д. насчет его кругосветных путешествий. Он согласился.
- Это я для роздыху. От политики бежал. Красок захотелось, простору, да еще после лагерей...
- Возвращенец, однако...
Иду к Юре отнести «Литературку» со статьей Я. Гордина о нем. Сам читать не буду, до окончания подборки этих выписок, чтобы не сбиться, хотя уверен заранее: Я.Г. написал любовно и глубоко. А пока лучшее, что читал о Д. - у С. Рассадина.
О садизме Ю.Д.
Звоню ему:
-Юр, когда Нечаев укокошил Иванова?
-Ты что с ума сошел?
- Ну, сошел. Ну, забыл.
- 21 ноября 1869
- А когда помер Нечаев?
В ответ долгая пауза. Потом, уж извините, следует ненормативная лексика.
Справка: Сергей Нечаев умер 21 ноября 1882 года.
Я ему, Давыдову, разумеется:
- Вот если бы романист такое сочинил, его бы обвинили в подделке. А тут все подделала сама жизнь, т.е. история.
Через несколько месяцев Ю.Д. звонит:
- Прочитай, в последнем романе я точно обозначил, что Ю.К. открыл, что С. Г. Нечаев умер 21 ноября 1882 года, а ты все сердишься, что я на тебя никогда не ссылаюсь.
Юра как-то, по-детски, и по-сократовски - влюблен в ненавистного Ленину правдолюбца Владимира Бурцева (который докопался до ленинско-немецких марок, а еще раньше - до провокаторства излюбленного Ильичем Малиновского), влюблен в Германа Лопатина, но особенно - в своего «Глебушку» (Успенского). Случайность? Нет, разумеется. Родное искал и - нашел.
Очень родной ему человек сказал о нем, с оттенком негодования и скрытой гордости:
-Главная его черта? Патологическая порядочность.
Очень точно. Не ангел, конечно, но это - доминанта. Во всем. И в человеческих отношениях, и, может быть, особенно, - в работе.
Вспомнил, как один юноша, писавший диссертацию о Л. Тихомирове, сказал ему: «Юрий Владимирович! В какой архив ни заглянешь, везде Ваши подписи...».
Кстати, о Льве Тихомирове. Народоволец, вдруг проклявший свое «революционерство», «впавший и в православие» и заклейменный «ренегатом»...
У Д. есть мысль о том, что даже само только упоминание какого-нибудь неизвестного имени человека - уже есть начало воскрешения его, а тут он, Д., воскресил путь, подвиг горчайший человека, пусть заблудшего, - к истине.
Вспомнил еще мысль Ключевского: настоящий писатель дает больше для понимания истории, чем почти все историки. Иначе говоря: настоящая литература есть первоисточник для понимания духа исторической эпохи, т.е. сути человеческих отношений.
Но у Ю.Д. нет противопоставления вымысла факту. Недаром его любили и Е.Тарле и П.А.Зайончковский. Уверен: полюбил бы и сам Ключевский.
Иду к Д. По пути мысль: почти все наши патриоты-антисемиты - «христиане чистейшие». Как же так? Христос - еврей, Мария, Иосиф - тоже. Апостолы... Свяжите свои антисемитские концы с такими вот началами...
Рассказал Давыдову. Грустно посмеялись. Он: «Какие они христиане - язычники «поганые!..»
Спросил у Ю.:
-Не страшно было писать о Нечаеве после «Бесов»?
- Еще бы - «не страшно». Ужас. Даже твой Достоевский всего не знал. Факты заставили.
Очень субъективно: без его романа «Две связки писем» я бы куда хуже, поверхностней понял и «Бесов» Достоевского.
Думаю о том, а что если бы Ф.М.Д. прочитал «Две связки писем», не говоря уже об «Архипелаге ГУЛАГ»...
Входить в мир русскому человеку (и не только русскому) без «Бесов» и «Архипелага ГУЛАГ» - значит сразу заблудиться. А молодым, тинэйджерам - нельзя без «Усольцева».
Господи! Мы самая предупрежденная, перепредупрежденная страна и - самая глухо-слепо-голосистая. Голосим-то голосим, да все не по делу. А еще мы - страна самая беспамятливая.
Удивительная эволюция у Ю.Д., эволюция, так сказать, социально-политическо-идеологическая. Разрыв с коммунизмом у него произошел мягко, не надрывно, без истерик. Коммунизм в нем был не убит, расстрелян и проклят, а просто - отмер, сам собой. Как у Булата.
У Пушкина слово «патриот» встречается 7 раз, «патриотизм - 2, «патриотический» - 3. Итого - 12. (См. «Словарь языка Пушкина, т.3, с.284»).
У Давыдова не считал, но полагаю, что с Пушкиным он здесь не состязался и даже, наверное, проиграл.
В газете «Завтра» или в «Нашем современнике» - этих слов как червей в куче...
Вопрос: кто более патриотичен - А.Пушкин и Ю. Давыдов или Проханов и ...?
Ю.Д. получил (с курьером!) медаль от Елизаветы II (конвой на Северном флоте). Выпили за него и за Ее Величество. «Ай да королева! Все поняла. Награди она меня в 45-м, уж точно был бы «вещдок», что я «шпион» (посадили-то его за связь с англичанами), и срок бы удвоили...»
Премий у него несколько: одна - государственная (1987 года), «Триумф», сахаровская и- апполоно-григорьевская А что? Вы что, думаете, прожил бы он, выжил бы без них, на пусто унижающую пенсию? Какой-то прогрессивный дурачок (фамилию не запомнил, и помнить не хочу) написал недавно - выгнать всех писателей из Переделкино!... Приходи, голубчик, выгоняй Юрия Владимировича руками своими... Хватит духу? Эх, ты, ленинец хренов, по сущности своей. Поглядись в зеркало - отшатнешься.
Привез Юру из больницы. Слава Богу, все позади, страхи, операция. Еще раз заново родился. Как после войны и лагерей. Война. Лагерь. Рак. Как у А.И.С. (Солженицына). Теперь его работа будет спасать. «Думал, не допишу...» Допишет.
Юра читал сегодня отрывки из романа «Бестселлер». Впечатление оглушительное. Взял у него страниц двести рукописных. Читал всю ночь напролет. Да, так он еще никогда не писал. Самый молодой его роман и самый мудрый, а еще и самый исповедальный.
Само название - гениально простой вызов «авангардистам», «постмодернистам», которые из кожи лезут, чтобы «вселенну удивить» (Достоевский). Да вызов, но вызов столь же ироничный, сколь и снисходительно- добрый. Им, в сущности, и сказать- то нечего «городу и миру», - а очень хочется. Какая у них - натужность, и какая здесь, у Давыдова, - свобода «Как он дышит, так и пишет»... Главное: дышит-то он спокойно. А те - если прислушаться - словно наглотались «стимуляторов». Там - восторг, самовосторг, самолюбованье, самолюбованьице. С этим далеко не убежишь, задохнешься, выдохнешься. Здесь - истинное вдохновение и боль неподдельная. И юмор - естественный. И эрудиция - не из справочников, не из Интернета...
А переплет времен в «Бестселлере»? Представляю, как ополчатся против меня идолопоклонники Марселя Пруста («В поисках утраченного времени»). Ополчайтесь. Вспомните только, что один - тоже француз - сказал: гением стать мне помешал слишком изысканный вкус... Прямота, искренность, открытость и застенчивое лукавство, - вот и вся «эстетика» Ю. Д.
Вот тема: книги о бесах во второй половине XIX го («На ножах», «Некуда», «Бесы», «Марево», «Панургово стадо» плюс, плюс). Библиотека целая. То же в десятых-двадцатых годах века XX-го. И такая же библиотека наших дней. Начал ее, в сущности, Юрий Давыдов.
Но тут и другая тема наклюнулась: бесы новые, наши, вокруг, сейчашние. Хотя этот орешек разгрызть уж не нам.
А ведь и эта тема есть у Д., особенно - в последнем романе.
И вот нате вам: «старец» бежит и быстрее, и дальше, дольше, и красивее - без всяких анаболиков.
«Дайте дописать роман до последнего листочка...»
Эх, дал бы ему Бог. Я-то вижу, знаю: само написание романа продлевает ему жизнь, дает силы, оздоровляет.
Но: любой гений, талант любой «последнего листочка» никогда не дописывал. А все равно: неисчерпаемость духа побеждала и смерть. 89-летний Микеланджело, в дождь, брел к Колизею. Навстречу - какой-то кардинал в карете
- Куда идешь?
- В Колизей - учиться...
78-летний Гойя написал свой автопортрет - старик с двумя палками-костылями. И подписал: «Я все еще учусь.»
Юрий Владимирович в свои 75 - все еще учится.
АВТОПОРТРЕТ ЮРИЯ ДАВЫДОВА:
ПАМЯТЬ = СОВЕСТЬ
«Плохая память»? – Да просто нечистая трусливая совесть.
Нечистая совесть? – Да просто «плохая память»,
грязная, а потому и трусливая.
Каждый человек оставляет на Земле свой след, свой автопортрет, тем более писатель. И даже если он всю свою жизнь затратил на петляние, на заметание своих следов, не ретушировку своего автопортрета, тем следы эти выявляются все отчетливее– со временем в конечном счете –, а автопортрет вырисовывается все непригляднее.
Пройти по следам Юрия Давыдова – очень трудное счастье, тем более трудное, что они прямые, что нет здесь ни лисьих, ни шакальих, ни волчьих ходов. Он никогда не рисовал специально свой автопортрет (и мысли такой не бывало). Но какой прекрасный получился…
Самовыражение тем точнее и надежнее, чем меньше об этом задумываешься.
Для нас, которым за 70, годы все быстрее вырываются, как листочки из календаря. Кажется, вчера только писал статью к его 75-летию. А сегодня вот – пиши некролог. Вчера писал радостно, счастливо, с надеждой, все-таки оправдавшейся: главный-то свой роман – «Бестселлер», роман бездонный, вобравший всю его жизнь и всю нашу жизнь за два века, - успел и написать, и напечатать. Спас его, слава Богу, и М.И. Давыдов, врач, подаривший ему 7 лет, но спас его и сам этот роман, - без которого он бы не выжил, будь у него в запасе хоть еще четверть века.
А еще задумывал (слышал от него) роман – как бы это сказать? – роман-рассказ о замысле, что-то вроде «По российским подворьям», где, собственно, и лепится наша история.
Как недостает нам не только его самого, но и его любимых героев – реальных и сочиненных, - неистового правдолюбца, правдоохотника Бурцева, «Глебушки» (Успенского), того же Усольцева.
Был он мне старшим братом, от которого меня отделяло всего-то 6 лет: 6 лет войны и сталинских лагерей. Навсегда запомнил – не укоризненный, не осуждающий, а какой-то изучающий внимательный взгляд, когда я посетовал, что вот, дескать, не воевал и не сидел. От него тогда впервые и услышал пушкинское: «Говорят, нещастье – хорошая школа. Но щастие есть лучший университет…».
Подходишь к его даче – издалека слышится гомерический смех. Праздник какой-то небывалый разгорается. Подходишь ближе, прислушиваешься. А это он о войне, о лагерях своих рассказывает. Поразительно: не злобно, не угрюмо (кто слышал, тот помнит), а … весело. Как мало кто, понимал смешное ничтожество злодейства, которое, пыжась самоутвердиться, демонизирует себя, больше всего на свете боясь показаться смешным.
Как-то процитировал ему с горечью Достоевского: дескать, Крым извечно был наш. А он мне из Грибоедова: «Времен Очакова и покоренья Крыма…»
Одна из последних с ним встреч в Переделкине. С месяц назад пришли к нему, и он нам взахлеб, с какой-то неподдельно моцартианской радостью стал читать роман А.Чудакова…
Он славно и самоотверженно поработал на память о России, т.е. на возрождение ее совести. Может быть, благодаря таким, как он, мы и в самом деле прислушаемся, поймем. А нет – так что ж?
Тогда взыскивай только с себя, а не ищи врагов «унутренних» и «унешних».
Без таких, как Юрий Давыдов, нам себя не понять и не исправить. Искать, по пословице, надо не в селе, а в себе.
Из наших разговоров с Юрием Давыдовым:
Рассказываю Юре:
Однажды мой друг Толя Черняев (был он в те времена ответственным работником ЦК) попросил меня получить его кремлевский паек (это вообще особ статья). В этот паек входила вобла, которой для простых смертных уже не было (а мы только начали с ним пить пиво и есть воблу). Я сказал ему: "Ну, уж если вам воблу дают только в кремлевке, то царствовать вам осталось недолго. До чего довели страну, даже вас не может прокормить".
Юра в ответ: что уж тут говорить. Это раньше один мужик мог двух генералов прокормить. Теперь их и не счесть.
Разыгрываю Юру: "Вот, Юра, вспомнил. То ли из Щедрина, то ли из кого-то наших сатириков: "Отныне и навсегда вводится свобода ответственного слова, навсегда отменяется свобода слова безответственного"
Ю.: Гениально
Я: Согласен, но это я только что сам придумал, и вообще, Юрочка, я давно заметил, что как только мне приходит в голову что-то путное, я начинаю стесняться этого. Вспомнили Камила Икрамова, который в этих случаях нашел такой выход: "Как все помнят, великий древний грек сказал. "
И тут Юра с хитрецой на своем голубом (действительно, голубом) глазу рассказывает, как Губерман выпустил книжку, снабдив каждую главку эпиграфами из Шекспира, Гегеля и т.д., придумав все эти цитаты сам. А какой-то академик страшно обиделся.
Юра (в ответ на мою всегдашнюю присказку – «я нить не теряю»): тебе, Каряка, хорошо, ты никогда нить не теряешь, все прядешь ее, прядешь, а я только и делаю, что теряю, всю жизнь, просто кошмар какой-то - клубок.
Я: Юр, а что такое акафист?
Он: Каряка, врасплох застал
Я: А еще претендуешь
Он: Грешен
Пауза. Пьем пиво.
Он: А ты знаешь, что такое идиот?
Я: В каком смысле?
- В этимологическом.
- Чувствую, что погорел. На чем?
- Идиот, к твоему сведению, это - человек вне толпы...
- Юр, как славно ты выиграл.
На другой день нашел: действительно, по-гречески, буквально - отдельный, частный человек. Но это же, в сущности, о Христе сказано.
Юра согласился.
Рассказал Юре, как я, влюбившись в "19 октября", застрял вдруг на Болдине. Две пронзительности:
1. "Бесы"- 7 сентября. Специально выяснял, выяснил: не было, не было - "точно листья в ноябре". А я уже привык и даже почти перестал замечать, что Пушкин помимо всего прочего гениально точен к мгновениям времени и пространства. Из него, из времени и пространства этого он извлекал и всемирное и всевечное, а тут: ну, не было ноября в сентябре. Когда догадался, прибежал к Любимову. И там в пушкинском спектакле - походя играют "Бесов" и – отстраненно - В этот день была прекрасная погода.
2. Вдруг меня пронзило, что на утро, проспавшись, проснувшись, Пушкин написал "Элегию" - чудо отрезвления от безумных чувств и предчувствий с сохранением - памяти от них, от "бесов": но "... строк печальных не смываю". Вариант Л.Толстого: Толстой читал мораль Пушкину вместо "печальных" надо было написать строк "постыдных". Отсюда вижу еще раз, как далеко Толстому до Пушкина.
На подходе к Ю.Давыдову… А сколько времени читается Библия? Во-первых, сколько просто по временному тексту. А сколько по пониманию. И сколько понимается?.. Вот вам прамодель чтения Книги. "Книга книг", "книга жизни".
Еретическая мысль: Библия как произведение искусства, как художественное произведение. Эстетика Библии. Абсолютно гениальна композиция Библии (независимо, верующий ты или неверующий)... Куда? В начало? В конец? Сразу ошеломить мыслью этой или подвести? Или: и - и?
Абсолютно универсальная модель.
Ю.Д.: а знаешь, Юрочка, главное – это свечечка, та, благородная… Особенно дорога она, когда в катакомбах горит. Придется возвращаться в катакомбы.
Ю.Д. напомнил: у Чехова сказано: почему не сподличал? Да не знаю, почему, чтоб на душе было чище, вот почему.
Ю.Д. Где-то он вычитал: какой-то мужик сказал о ком-то: "Да нет, харязьма у него не та", подразумевая, что слово сие от "хари". Цитирует Макашев: "Тот, который нынче не красный, тот - голубой". Восторг зала, овация. Грядущее торжество уже полных хамов?
Иду к Ю.Д. Думаю: а все равно, ведь - иду ТУДА, а возвращаться буду - ОТТУДА...Возвращаться к своему МЕСТУ, к своему дому, к СВОИМ... А потом это еще будет очень долго продолжаться, пока я не успокоюсь - холодным на столе... А в конце-то концов думаю, как бы мне помочь близким моим хотя бы в последнюю минуту. Думать-то думаю, как бы помочь. И это - с детства.
Все-таки - есть, но не могу найти - убедительные критерии "изменениям убеждений" ("измены").
Во-первых, - какие? Во-вторых, в каком порядке? Раньше, год назад было у меня так:
1.Напор фактов (Ю.Д.: "лагерный напор фактов и, особо, страшно остались верны себе вопреки всем и всяким фактам")
2.Бескорыстие (Ю.Д.: а я бы добавил - риск и идти на проигрыш, на заведомый проигрыш).
3. Искренность (Ну, это просто грань предыдущего)
Какие еще? В каком порядке? Ю.Д. меня переубедил оставить этот порядок (а я хотел: 1. бескорыстие, 2. искренность, 3. напор фактов).
Ю.Д. Был какой-то странный человек - при Екатерине II, которого посадили только за то, что он хотел Государыне говорить только правду.
Ю.Д. А у нас дети охранников играли в заключенных и охранников. И долго спорили, а потом силой побеждали, кому - кого.
Я: а я вспомнил такое из Кампучии: четыре физические "детали":
1. В Пномпене разбито все, что напоминает сложность, т.е. прежде всего технику: часы, велосипеды, машины...
2. Прежде всего они, абсолютно интуитивно и правильно разгромили пагоды (религия, Бог) и
3. банки - купюры валялись под ногами как осенние листья, только гуще и выше.
4. И везде, везде - наручники, маленькие-маленькие, как для детскосадников. И вспомнил я, как камбоджийские дети играли с обезьянками. Там не поймешь: дети с обезьянками как с детьми человеческими, или обезьянки с детьми человеческими как с обезьянками. Детишки заворачивали обезьянкам руки назад и надевали им наручники.
Еще из наших разговоров с Юрой Давыдовым
Ю.Д.: помню, у А.И.С.: одно дело Ленин до революции, другое - после... Очень важно.
Я не помню, надо найти!
-Ю.Д.: Я же лагерник, как ты не понимаешь. Ожесточился не в силу ума, а в силу обнаженных обстоятельств... Но и понял все.
Я.: Что ты чувствовал, думал в 1953-56 годах?
Ю.Д.: никаких у меня тогда философий, психологий не было. А было только - физиологическое торжество зека.
Ю.Д. вспоминает: мама жаловалась своей подруге Зине: "У Юры и горя и нет. Пишет мне - и не слова о смерти Сталина". Та, член партии с 16 или 17 года отвечает: "Ты - дура, а он там в лагере все понял".
Ю.Д.: Не говорил я тебе? В следственных делах нельзя было произносить, писать Ленин-Сталин. Можно было только так: основатель Советского государства или Вождь народов.
Гениальная Ю.Д. идея (я умер от зависти, что сам не дошел): Ивана Денисовича мог сыграть только - Евгений Леонов (его же идея - "Живой" -лагерник).
Я: Юр, а знаешь жить хочется еще больше, жить, ну, чтоб написать...
Ю.Д.: угадал! Чтоб почитать!
Я ему предложил после странички о Фигнере и Бурцеве название главки или эссе: "Гений прекраснодушия". Ведь читая письмо Фигнер Бурцеву, можно сойти с ума.
Ю.Д: Если нет ума.
Я.: Как думаешь, если спросить у так называемых "шестидесятников": Вы- "шестидесятники"?
Ю.Д.: на твой вопрос ответит положительно только один Эдлис да, потому что он -экскримент "шестидесятников" .
Если мне не изменяет память, термин "шестидесятники" принадлежит скорее всего ( или мог, должен был принадлежать) поверхностно-точно реагирующему Евтушенко. У него страсть со всем полемизировать: "Наследники Сталина" и "Дети ХХ съезда".
Я: Странная вещь: одни ужасно хотят прослыть "шестидесятниками", другие от этого всячески - открещиваются. Думаю о себе. - Нахожу и то, и другое, если говорить честно: хочется и "приобщиться", хочется и "отмежеваться". Правда, психологически это мое состояние.
Стыдятся, стыдимся самих себя (ср. август 1991- высшая и низшая точка "шестидесятников"). Я нахожусь в состоянии человека, раздираемого противоречиями. С одной стороны, не хочу попасть в мышеловку этого определения. С другой, - неловко, нечестно отрекаться: что-то нас всех связывало. С третьей, "кто-то " нас туда запихивает. Для чего?..
Но не мешало бы напомнить о такой нашей безграмотности: в 19 веке люди более грамотные, чем мы называли шестидесятниками людей, которые жили в так называемых 50-х годах, а "шестидесятники" - это люди уже 70-х годов.
Ю.Д.: А знаешь, как на меня до сих пор действует до слез: ...и топот пьяных мужичков (Лермонтов)
Я: Ср. Тютчев, Пушкин
Ю.Д.: Пушкин: влачя ярмо... А у Глеба Успенского...
Я - ему: подожди, знаю, о чем скажешь, скажешь сейчас об Иване Денисовиче на стройке.
Он: Да!
Ю.Д.: Был у меня приятель, а у него дворняга. Он, уходя на работу, выгонял ее грубо, но она, "как штык" в 6 вечера торчала у его подъезда 5-ти этажного дома. Подымались. Он швырял шляпу в угол комнаты. Она бежала, приносила. Роман.
Самая расхожая сейчас цитата из Зюганова: Сталину не хватило всего пяти лет, чтобы навести окончательный порядок в стране...
Я: Это же фрейдистская психо-аналитическая проговорка: дайте мне эти пять лет...
Ю.Д.: и я выполню эту пятилетку в четрые года. Абсолютно самоубийственная проговорка и никто не умеет ею воспользоваться, чтобы ею их угробить...
Рассказываю Юре:
"Дети ХХ съезда..." Дети "Одного дня Ивана Денисовича", "Архипелага ГУЛАГа" ... Истинное дитё ХХ съезда = Горбачевская перестройка: все замешано на первородном грехе - на лжи. Потрясающе: "Завещание Ленина" - все, все! - от Бухарина до Троцкого объявили фальшивкой (потом - "троцкистской фальшивкой"), за которую сажали и расстреливали.
Троцкий сказал (по-моему, я точно цитирую, но проверить): "Нельзя быть правым против партии. Партия всегда права" - МЫШЕЛОВКА!
Кто-то из членов Политбюро (выяснить кто) передал западным компартиям (перепроверить) это "Завещание". Было опубликовано, кажется, в "Социалистическом вестнике". И: отреклись! Все! До единого: "фальшивка"
Так вот: и "секретный" доклад Хрущева сам Хрущев объявил антикоммунистической фальшивкой. Логика ведет к тому, что им и "Коммунистический манифест" нужно объявить антикоммунистической фальшивкой. (Ю.Д. дико захохотал при этих словах).
Из дневника:
точно могу (смею, при моем малом знании) понять, ЧТО НОВОГО совершил Ю. Давыдов (даже по сравнению с Достоевским). Прочтя его переписку со Ст. Рассадиным (в «Новой газете»), увидел в одной, казалось бы, очень маленькой точке приложения: он кое в чем оказался глубже и трезвее Достоевского (взгляд на Нечаева, см. «Бестселлер» Ю.Давыдова).
Звонил Ю.Д.
Он: я недавно выступал тут по телевидению и говорю, извините меня, пожалуйста, ну не буду я употреблять слово народ, а буду употреблять слово - электорат. Нынче это как приличнее.
- Я (дико захохотав): Это гениально. Представляешь, какой дурак был Пушкин. Вместо - электорат "безмолвствует" написал, дурак, "народ безмолвствует". А еще говорят о нем - пророк. Какой же пророк?..
В свою очередь дико хохочет Ю.Д.
- И подзаголовок неверный и прав Маяковский, а больше всех прав Державин. Надо было - "электоратная трагедия".
Надо бы написать маленький очерк, чутошное эссе о Юрие Давыдове. Вот попробуй - проживи в этом мире так честно, умно, совестливо, а еще ежели профессия твоя - писатель. Прожил, точнее слава Богу, живет еще.
Чему, чему свидетели мы были!..
(Пушкин. 19 октября 1836)
Наверное, его нельзя понять без Пушкина и Моцарта, точнее — без пушкинского Моцарта (ведь это, в сущности, духовный автопортрет самого Пушкина).
…Полюбил — с «первого взгляда», то есть с первого слова, с первого звука — навсегда (услыхал — в 60-м, конечно, с магнитофона). Сблизились больше 30 лет назад, но особенно в последние годы, когда стал жить в Переделкине, с 93-го. Он пришел тогда к нам и принес на новоселье маленький, с детскую ладонь, пейзаж, инкрустированный по дереву (это зэки ему подарили несколько таких простых и трогательных поделок, сработанных «на зоне»).
— Как тебе здесь?
— Не верится. Просыпаюсь, щиплю себя: не приснилось ли?
— А я уже восьмой год себя щиплю…
А мне еще не верилось, что вот он — здесь, что я могу зайти к нему. Да и до сих пор — и тоже навсегда — не верится, что был у него на 60-летии, на 70-летии, на многих его выступлениях, что встречали у него Новый год, что посвятил он мне два стихотворения…
Каждая встреча с ним, каждый его звонок — подарок, лучик счастья.
Когда в 93—94-м годах в «оппозиционной» печати устроили мне травлю за якобы «оскорбление России» (я сказал, что, проголосовав за Зюганова и Жириновского, она «одурела»), он позвонил: «Не обращай внимания. Они бы и Пушкина, и Чаадаева, и Лермонтова затравили, пусти их в те времена…»
«Пусти их в те времена…» Он в тех временах был своим…
…13 июня 1997г. Всю ночь и весь день «Эхо Москвы» передает его песни.
Не знаю, кем он будет для будущих. Но очень хорошо знаю, кем он был для меня, для нас, наверное, для десятков, если не сотен тысяч. Чтобы там ни происходило, его тихий голос, его серебряный камертон все эти 40 лет всегда помогал выплыть, не разрешал утонуть — помогал не меньше, чем аввакумовский колокол Солженицына. Этот тихий голос заглушил весь тот чудовищный грохот лицемерия, цинизма, лжи, в котором мы жили и о котором сейчас забываем. Этот голос вдруг напомнил нам, что мы — люди:
Совесть, благородство и достоинство
вот оно, святое наше воинство.
Протяни ему свою ладонь,
за него не страшно и в огонь.
Лик его высок и удивителен.
Посвяти ему свой краткий век.
Может, и не станешь победителем,
но зато умрешь как человек.
Этого напоминания, конечно, не могли стерпеть нелюди.
Ничего, ничего, что его голос сейчас почти не слышен за новым грохотом новых временщиков. «Песенка о Моцарте», «Молитва Франсуа Вийона», «Надежды маленький оркестрик», «Старинная студенческая песня» («Поднявший меч на наш союз…»), «Возьмемся за руки друзья» переживут их всех. Это моцартианско-пушкинское — навсегда.
Его тихие арбатские похороны — это наши третьи действительно национальные похороны, после Владимира Высоцкого и Андрея Дмитриевича Сахарова. Кто был в тот день в Театре имени Вахтангова и видел лица тех людей, что пришли попрощаться с Булатом Окуджавой, — у того снова затеплилась надежда.
Булат воскресил пушкинский Лицей и создал свой, новый.
Прочитайте, прослушайте лицейские мотивы, лицейскую симфонию Окуджавы…
Упрекали его — то с недоумением, то злобно: «Все о себе да о себе, что в стихах, что в прозе…»
Как не понять то, о чем сказал Л. Толстой: чем глубже в себя копнешь, тем общéе выходит…
Потому-то тысячи и тысячи неназванных воспринимали его Слово как обращение к ним лично…
Он прежде всего спасался Пушкиным, жил духовно в XIX веке не меньше, если не больше, чем в веке XX.
Поразительно тихо, красиво и убедительно произошло его освобождение от коммунистических иллюзий. Беспощадно к себе прошлому, но без всякого надрыва. Я бы сказал — художественно убедительно.
И отношение к родителям своим, к их большевистским убеждениям — непримиримое, но и мягко-ироничное, и печально-жалостливое: палачами не были, но палачам помогали, а потом сами оказались жертвами палачей. Не страшный суд, не реабилитация, а как бы духовная амнистия. Во всем — пушкинская мера, пушкинская «милость к падшим», но к палачам — непримиримость абсолютная.
Пожалуй, никто так убедительно не продемонстрировал разницу, противоположность между тщеславием (тщетной погоней за славой), мнимой честью и честью истинной, честолюбием, между самозванством и «самостояньем человека» (пушкинское слово).
Из выступления в Музее Булата Окуджавы
Мы избавлялись от заразы коммунизма и от трагедии каждый по-своему. Булат, зараженный этим вирусом, как и я, отходил от него невероятно благородно – не проклиная, не кляня. Про родителей своих он написал в книге «Упраздненный театр», уважая их память, представляя себя на их месте, зная, что там не было никакой корысти, а была, если честно говорить, мировоззренческая глупость. Закон коммунизма состоит в понижении интеллектуального уровня. Невозможно построить рай Божий на земле. И главная черта проходит не между классами, нациями, народами, партиями, а внутри нас – это добро и зло. Эта черта подвижна, потому что можно поддаться то в сторону добра, то в сторону зла.
При всем при том у Булата счастливая судьба. Потому что он избежал таких последних строк, которые написал Осип Мандельштам в Лагере: «Черная ночь, душный барак, жирные вши»…
Булат для меня – лицей пушкинский. Я очень долго над этим думал. У Пушкина была совершенно невероятная и в России больше неповторяемая жажда дружбы – дружба как культ. Больше ни у кого такого не было. Достоевский страдал, потому что у него не было друзей. У Толстого не было друзей. Культ дружбы исчезал. И Булат не случайно был влюблен в эпоху Пушкина, в эпоху дворянства горделивого, честного, дуэлянтского. И сам Булат был князем. Никого никогда не унизил. Никогда не сказал дурного слова о своих близких и никому этого не позволял. О своих же недругах либо молчок, либо какое-нибудь презрительное междометие.
Хочу, чтоб осталась музыка его голоса
(из выступления на первой международной конференции в Переделкино, ноябрь 1999 года)
Началось изучение творчества Булата Окуджавы, научно познание его. Вот и первая конференция. Написал это и сразу почувствовал иронический взгляд Булата оттуда. Пусть этот взгляд сопровождает нас всегда…
Я чего боюсь? Познание может оживить, но может и умертвить. Больше всего хочу, чтобы осталась музыка его голоса, тон, интонация, личность. Познать художника, по-моему, значит – точно исполнить его произведения, его замыслы или хотя бы, по мере сил своих, содействовать такому точному исполнению. Критик, литературовед (т.е. профессиональный читатель) должен быть в идеале – Рихтером при Моцарте. Это – именно как идеал, пусть далеко не всегда достижимый, но без него нечего и браться за работу. Я был счастлив, когда прочитал у М.Цветаевой: «Книга должна быть исполнена читателем как соната. Знаки – ноты. Воля читателя осуществить или исказить».
Поэзия как молитва
(из выступления на третьей международной конференции в Переделкино, март 2005 года)
Стихами в бытность атеистом
Тебе он, Господи. Служил.
Андрей Вознесенский
Значение Булата, помимо всего прочего, не просто в том, что он «держал» наш дом и наши души в те мрачные коммунистические времена, но еще и в том, что он – могучий соучастник того выхода из духовного кризиса, в котором мы все еще находимся. И без Библии мы из него все равно не выберемся. Верующие мы или – неверующие – это не играет никакой роли. Академик Раушенбах находил в библии не только «все характеры», как Достоевский, но и теорию относительности.
У человека есть потребность в Высшей тайне – как ее не называй – Богом, Природой… - без нее нельзя ни жить, ни понимать жизнь. Совершенно изумительно пишет Фазиль Искандер: «Совесть есть единственно реальное доказательство существования Бога. Совесть – религиозное беспокойство человека, независимо от того, считает он себя верующим или нет».
Совесть – это со- весть. Весть о человечестве предыдущем, настоящим и будущем. Со-весть = память. Память = со-весть. Память о предшествовашем и предчувствие будущего.
И вот теперь, когда человечество впервые, наконец, вплотную столкнулось с тем, на что оно изначально было обречено, столкнулось с возможностью своей собственной смерти, а она приближается невероятно быстро, вот тут-то она, совесть, и должна вспыхнуть, потому что только она одна может спасти. <…>
Пугает тайною своей ночное бездорожье,
Но избежать той черной мглы, наверно, не дано…
Мне строчка новая нужна какая-нибудь построже,
Чтоб с ней предстать перед Тобой мне не было б грешно.
…Мы никогда не говорили с Булатом о религии. Это слишком интимный вопрос иногда даже и для двоих людей, не говоря уже - «на публике». Но сама тема религии … конечно, присутствовала, ощущалась нами, как и у Андрея Дмитриевича Сахарова, о котором известно было, что - «по-умному» говоря - он был деистом. Это - растворенная во всем поведении Булата и в его Слове – совесть.
И Булат, конечно, никакой не «шестидесятник». Он живет в том, что названо Бахтиным «большим временем», в котором и останется навсегда.
Ю. Карякину
Ну что, генералиссимус прекрасный,
потомки, говоришь, к тебе пристрастны?
Их не угомонить, не упросить...
Одни тебя мордуют и поносят,
другие всё малюют, и возносят,
и молятся, и жаждут воскресить.
Ну что, генералиссимус прекрасный?
Лежишь в земле на площади на Красной...
Уж не от крови ль красная она,
которую ты пригоршнями пролил,
пока свои усы блаженно холил,
Москву обозревая из окна?
Ну что, генералиссимус прекрасный?
Твои клешни сегодня безопасны -
опасен силуэт твой с низким лбом.
Я счета не веду былым потерям,
но, пусть в своем возмездье и умерен,
я не прощаю, помня о былом.
Юрию Карякину
Всего на одно лишь мгновенье
Раскрылись
две створки ворот,
И вышло мое поколенье
В
свой самый последний поход.
Да, вышло мое поколенье
Усталые
сдвоив ряды.
Непросто, наверно,
движенье
В преддверии новой беды.
Да, это мое поколенье
И знамени
скромен наряд.
Но риск, и любовь и
терпенье
На наших погонах горят.
Гудят небеса грозовые,
Сливаются
слезы и смех,
Все маршалы, все рядовые,
И
общая участь на всех.
ВЛАДИМИР ВЫСОЦКИЙ
Боюсь: никакой неприятель Высоцкого не причинил ему столько вреда, сколько идолопоклонство, как всегда безответственное и неопрятное. «Образовать» тех, о ком сам Высоцкий говорил: «Терпенье, психопаты и кликуши!» — куда труднее, чем переубедить тех, кто не приемлет его как певца. Но разве не верно и другое: несмотря на очевидную неравноценность его песен (он же двигался, развивался, совершенствовался), несмотря на явные противоречия творческого пути его, столь же очевидно вырисовывается главное — необыкновенная его популярность в самом точном, старинном смысле этого слова. Это факт. И сколь недостойно кликушествовать, столь же недостойно и отрицать этот факт. «Как же так? — пел Высоцкий. — Я ваш брат...»
Вспомним слова одного писателя прошлого века: «Самоуважение нам нужно, наконец, а не самооплевание...»
Почему сейчас не выходят из памяти, все звучат и звучат, болят и болят в нас его песни и особенно, как у многих, наверное:
Вдоль обрыва, по-над
пропастью, по самому по краю
Я коней
своих нагайкою стегаю, погоняю...
Что-то
воздуху мне мало —
ветер пью, туман глотаю, —
Чую
с гибельным восторгом: пропадаю,
пропадаю-у-у...
Впервые вижу я сейчас его строки напечатанными, впервые слежу их глазами, а на самом деле ведь только слышу их. Все равно они для меня только звучат, звучат только его голосом и никак иначе. А вижу я сейчас не строчки, а его самого: его лицо, каменеющее, когда он поет, его набрякшую шею с жилами, готовыми разорваться от напряжения, так что и смотреть страшно, и глаз нельзя оторвать: так это мощно, красиво...
А может быть, не только и не столько для нашего чтения (вслух или «про себя») писал он большинство своих стихов, сколько именно для того, чтобы их спеть, спеть самому — о нас и для нас. Может быть, в этом и есть их природа, а стало быть, по этому закону мы и должны их понимать?
Непостижимо: откуда он, молодой, так много и так кровно знал про нас про всех? Про войну — сам не воевал. Про тюрьмы — сам не сидел. Про деревню нашу — сам-то горожанин, москвич прирожденный («Дом на Первой Мещанской, в конце...»).
Откуда эта щемящая — фольклорная — достоверность? Никакая тут не стилизация: он о родном, о своем поет:
В синем небе, колокольнями
проколотом, —
Медный
колокол-л-л, медный колокол-л-л —
То
ль возрадовался, то ли осерчал...
Купола
в России кроют чистым золотом, —
Чтобы
чаще Господь замечал...
Как успел он вместить, прожить столько жизней, и каких!... И как все-таки много может сделать один-единственный человек, а ведь даже и он не все сделал.
Откуда все это? Можно сказать: дар такой, и все тут. Но как определить сам этот дар? Вряд ли сейчас придет исчерпывающий ответ. Но одно кажется очевидным: без дара любви к своей стране, к народу своему Высоцкий вообще необъясним (как необъяснимо без этого дара ни одно из явлений настоящего искусства). Очень проницательной бывает ненависть, но сама по себе, даже святая, она всегда в чем-то ущербна, ограниченна, а уж когда она неправедна, то вся ее дьявольская проницательность оказывается не открытием, а закрытием: она прицельно, злорадно бьет по больным местам — убивает. О равнодушии нечего и говорить: оно, так сказать, принципиально верхоглядно, лениво и импотентно. Безграничен же в своей проницательности лишь дар любви к родному. Отсюда чуткость к боли, догадливость к беде, нелицемерное сострадание и сорадование.
Вот уж кто не берег, не щадил себя, чтобы отыскать, открыть и прокричать-пропеть правду, чтобы так сблизить людей и (это уж и вовсе кажется чудом) сблизить совсем разные, далекие поколения — шестидесятилетних и подростков нынешних.
Почти каждую свою песню пел он на предельном пределе сил человеческих. А сколько у него таких песен, и сколько раз он их так пел! И если уж одно это исполнение производит такое потрясающее впечатление, то какой же ценой, нервами какими и кровью они создавались? Какой за этим труд?..
Он был на редкость удачлив. Но это была удачливость без презрения к неудачникам. И в то же время чувствовалась чисто мужская, мужицкая твердость, твердость человека, умеющего работать до седьмого пота, знающего цену работы, а потому жесткого к людям ноющим, не работающим. Неудача может быть в работе — как же иначе? Пожалуй, даже и не может быть работы без неудач. Но неудача, связанная с бездельем, неудача в... безделье?.. Никакая тут не трагедия, а фарс, празднословие.
Я видел, как он записывался для кинопанорамы. Пел «Мы вращаем Землю». Первая попытка — неудача. Вторая, третья, четвертая — тоже. Лишь пятая немного его удовлетворила. По напряжению — даже только физическому — не уступал он никаким олимпийцам — тяжелоатлетам, скажем, когда они рвут свои штанги.
Его способность самоотдачи феноменальна. Но чтобы так много отдавать, надо это иметь, а еще раньше надо обладать феноменальной же способностью брать, копить, впитывать — везде, всегда, ото всех.
Очень это о нем (особенно о «Песне конченного человека») — такой диалог внутренний из М. Цветаевой:
— Скошенный луг —
Глотка!
—
Хрипи, тоже ведь звук...
— Так и в
гробу?
— И под землей.
— Петь
не могу!
— Это
воспой!
Слушая его, я в сущности впервые понял, и понял, так сказать. чисто физически, что Орфей знаменитый древнегреческий, играющий на струнах собственного сердца, — никакая не выдумка красивая, никакая не фраза, а самая что ни на есть чистая правда.
И почему-то мне кажется, что некоторые песни должны были ему вначале непременно присниться, что они потрясали его во сне, а уж проснувшись — в ужасе, в радости, — он их мучительно вспоминал, восстанавливал, записывал...
Не раз случалось: услышал какую-нибудь его песню, и, кажется, уже покорила она тебя, но потом вдруг слышишь ее снова и не узнаешь, вроде та — и не та. Чуть изменились слова, чуть интонация, ритм, чуть-чуть еще что-то, неуловимое, и вот перед тобой — не второй, не третий варианты, а единственный. В чем тут дело? Не в том ли, что истинный талант — это, может быть, прежде всего «просто» непримиримость (даже ненависть) к собственной бездарности — безвкусице, нечестности, неточности и, главное, умение вытравлять все это беспощадно, без остатка?
Его песни — это словно он сам все время прислушивается, боясь пропустить чей-то сигнал бедствия. Сам мчится кому-то на помощь, боясь опоздать. Сам поминки виноватые справляет о павших, боясь кого-либо из них позабыть, не понять, раз уж не удалось спасти.
Гете говорил, что если перед вами человек, в чем-то превосходящий вас, то полюбите, полюбите его за это. Иначе грозит болезнь, иначе изойдете от зависти. Но попробуйте позавидовать Высоцкому. Как, например, завидовать человеку, который, жизнью своей рискуя, бросается в омут бурлящий или в огонь, чтобы спасти другого? Вот действительно: поди — попробуй. Вся зависть, все тщеславие утонут в этом омуте или сгорят дотла в этом огне...
Он бьет, бьет в набат: у каждого человека свой голос, своя песня, но как люди вяло знают, как смутно помнят об этом, как хитроумно и упорно «откладывают себя» и как панически, ненадежно, ненадолго спохватываются. В этом-то и состоит, быть может, самая первичная трагедия, трагедия всех трагедий.
Кто-то высмотрел плод,
что неспел, неспел, —
Потрусили
за ствол —
он упал. упал...
Вот вам песня о том, кто
не спел, не спел
И что голос имел —
не узнал, не узнал.
Может, были с судьбой нелады,
нелады
И со случаем плохи дела, дела,
А
тугая струна на лады, на лады
С незаметным
изъяном легла, легла.
Он начал робко с ноты «до»,
Но
не допел ее, не до...
Не дозвучал его
аккорд, аккорд
И никого не вдохновил.
Собака
лаяла, а кот —
Мышей ловил.
Смешно, не правда ли, смешно!
Смешно.
А он шутил —
недошутил,
Недораспробовал вино,
И
даже недопригубил.
...Он знать хотел всё от и до,
Но
не добрался он, не до...
Ни до догадки,
ни до дна, до дна,
Не докопался до
глубин,
И ту, которая одна, —
Недолюбил,
недолюбил, недолюбил, недолюбил...
Смешно, не правда ли, смешно!
Смешно.
А он спешил — недоспешил, —
Осталось
недорешено
Все то, что он недорешил.
И откуда он предчувствовал и почти дотошно знал свою судьбу? Будто сам загадал и сам же отгадал. А может, так: сам ее делал, а потому и знал? Его песни — это еще какая-то неистовая гонка:
Чуть помедленнее, кони, чуть
помедленнее!
Умоляю вас вскачь не
лететь!
Но что-то кони мне попались
привередливые...
Коль дожить не успел,
так хотя бы — допеть!
Я коней напою,
я куплет
допою,
Хоть мгновенье еще постою
на
краю-у-у...
Все так и сбылось — буквально как по-писаному, как по спетому. А главное: сбылась неистовая же любовь его к России, неистовая боль за нее. Сбылась и ответная любовь, ответная боль.
Совесть сбылась: весть, весть от человека к человеку, от людей к людям: со-весть.
Словно семь заветных
струн
Зазвенели в свой черед —
Это
птица Гамаюн
Надежду подает!..
Очень часто у него про смерть, свою и чужую. Но это же именно от серьезности отношения к жизни, от могучей жажды ее, от неутолимого голода работы: успеть! успеть!.. И когда беспрестанно упрекают наше искусство в том, что оно, дескать, отрывается от жизни, то мне хочется сказать и другое: не слишком ли оно оторвано от смерти? Будто мы не смертны уже, будто смерть — это что-то вроде «родимого пятна» от старого вроде предрассудка, который вот-вот должен отмереть. Да ведь без смерти не было бы, может, и никакой нравственности вообще — к сведению некоторых «оптимистов»...
Читаю, перечитываю сотни (многие сотни) телеграмм, полученных Таганкой в те последние июльские дни. Здесь вся география страны, все основные профессии, все возрасты сознательные. Никакого сценария — стихийный порыв в общей беде и сострадании. Бесчисленные свидетельства личной потери. Институты, школы, предприятия, воинские части. Знаменитые имена. Имена, никому не известные. Или просто: «Новгородцы». Или даже вот так — без всякой подписи: «Потрясен... очень стало пусто» (из Свердловска).
Беда ведь тоже способ познания, не заменимый ничем.
Тот, кто был на его похоронах, убедился (может быть, к полной и радостно-горькой неожиданности для себя) — есть, есть все-таки то, во что мы стесняемся почему-то верить (вернее, о чем стесняемся говорить и без чего, наверное, не захотели бы даже и жить): есть все же то, что названо правдой на земле. Есть, когда есть эти десятки тысяч людей, которых никто не приглашал, не зазывал и которых собрало настоящее горе и братство. Такое не прикажешь, не закажешь, не сочинишь заранее. И оказалось: как много, очень много родных людей — родных ему, а через него — между собой родных.
Это было не «поэт и чернь». Это правда было «поэт и народ».
На его похоронах и был народ, который знает, что потерял одного из своих самых совестливых, безбоязненных и талантливых сыновей. Из тех, кого называли у нас когда-то «непутевыми», «отчаянными», «забубенными» и кого любили и любят почему-то горячее и преданнее всех самых «правильных» и рассудительных.
Это были очень светлые похороны. Надо было видеть собственными глазами, как люди шли мимо его гроба. Шли часа три-четыре (можно — шли бы и сутками). Надо было видеть Таганскую площадь, море людей — притихших и возвышенных, берегущих цветы от палящего солнца. Море людей и море цветов. Правда, был момент, когда выносили гроб из театра к автобусу и когда, казалось, люди эти, невольно подавшиеся, хлынувшие навстречу, сомнут милицейские заслоны и быть Ходынке, — как вдруг Ю. П. Любимов стал добро махать людям этим рукой из дверей автобуса. Его увидели, узнали и — ответили тем же, отхлынули, остановились и долго-долго махали автобусу руками, цветами. А мальчишки выпустили в небо голубей.
Да, такое не подделаешь.
И кто может подсчитать, сколько добрых поминок по Высоцкому прошло в Москве, в России в ту ночь, 28 июля, прошло под его песни, с его песнями. Сколько людей, слушая их, молча встречались друг с другом глазами, заново и как будто впервые обжигались: есть, было у нас, среди нас такое чудо, как Владимир Высоцкий.
После поминок на Таганке я шел пешком по Москве. И из многих окон слышался его голос. Всю ночь звучало:
Мы успели: в гости к Богу
не бывает опозданий, —
Так
что ж там ангелы поют такими злыми
голосами?!
Или это колокольчик весь
зашелся от рыданий,
Или я кричу коням,
чтоб не несли так быстро сани?!
...Мне набили раны на
спине,
Я дрожу боками у воды.
Я согласеи
бегать в табуне —
Но
не под седлом и без узды!
...Наши ноги и челюсти
быстры, —
Почему же, вожак, — дай
ответ —
Мы затравленно мчимся на
выстрел
И не пробуем —
через запрет?!
Рвусь из сил — и из всех сухожилий, Но сегодня не так, как вчера: Обложили меня, обложили — Но остались ни с чем егеря!
...«Ах как жутко, как смело,
как мило!
Бой со смертью —
три минуты!» —
Раскрыв
в ожидании рты,
Из партера глядели
уныло —
Лилипуты,
лилипуты —
Казалось
ему с высоты.
...Меня ведь не рубли на
гонку завели, —
Меня
просили: «Миг не проворонь ты —
Узнай,
а есть предел — там, на краю земли,
И —
можно ли раздвинуть горизонты?»
...И еще будем долго огни принимать
за пожары мы,
Будет долго зловещим
казаться нам скрип сапогов,
Про войну
будут детские игры с названьями старыми,
И
людей будем долго делить на своих и
врагов.
Есть, не перевелись у нас и другие. Есть, слава Богу. Булат Окуджава. Будут и новые, кого мы еще не знаем. Но все равно: такому, как он, больше уже не бывать. М. Ульянов сказал на панихиде: «Он настолько неповторим, что песни его просто невозможно, не по силам и спеть никому, никому, кроме него самого...»
...В дом заходишь как
Все
равно в кабак,
А народишко —
Кажный
третий враг.
Своротят скулу,
Гость
непрошеный!
Образа в углу —
И те
перекошены...
«Кто ответит мне —
Что за
дом такой,
Почему — во тьме,
Как
барак чумной?
Свет лампад погас,
Воздух
вылился...
Али жить у вас
Разучилися?
Двери настежь у вас, а
душа взаперти.
Кто хозяином здесь? —
напоил бы вином»...
А в ответ мне:
«Видать, был ты долго в пути —
И
людей позабыл, —
мы всегда так живем!..»
Дельвиг писал Пушкину: «Никто... не поворачивал так каменными сердцами нашими, как ты...» Что надо, чтобы пробиться сквозь наши каменные сердца, чтобы оживить их надеждой и болью? А чем еще можно их оживить?
Булат Окуджава играет на своей тихой волшебной дудочке — и вдруг, сквозь асфальт, прямо на камнях, зеленеют ростки...
А еще нужны, наверное, и настоящие отбойные молотки, еще и взрывать нужно камни, иначе тоже ни к чему не пробиться, ничего не найти. И Высоцкий сочинял и пел свои песни так, будто молотком отбойным и работал, сотрясая всех и сотрясаясь сам. Он именно взрывает сердца и прежде всего свое собственное сердце. Зато к каким тоже росткам, к каким сокровищам пробивается.
Кажется порой: вот неверно, вот не так, а в результате вдруг забываешь о «неверности», и предстает тебе новая энергия, новая гармония, и даже возникает такое ощущение, что она давным-давно скрыта была в глубинах самого русского языка, речи русской, души — и вырвалась. И так называемые неправильности, неверности, негладкости у него — они большей частью не от слабости, наоборот: от неподдельной и высокой искренности, естественности, от силы, от манящего предчувствия неизведанности его пути. За ними новая правильность, открытие угадывается. Без них речь живая преснеет, дистиллируется, вкус теряет. Здесь именно та небрежность, та «грамматическая ошибка», за которую Пушкин любил русскую речь, без которой и не может быть трепета, напряженности, нарошности, то есть всего того, чем и живо живое (тем более поэтическое, песенное) слово, без чего никого нельзя заразить своим чувством, своей мыслью, нельзя отдать себя: не возьмут, не поверят.
Он так любил Слово! Он и буквы, звуки любил, все до единого, а некоторые особенно: л-л-л... р-р-р... ю-у-у... Каким-то чудом у него и согласные умели, выучились звучать как гласные, иногда даже сильнее. И даже становились как бы слогом, образуя особую рифму.
Слова, звуки у него сгущаются, концентрируются, взрываются, так что их не только видишь уже, но они словно становятся объемными, скульптурно напряженными, осязаемыми — кажется, дотронуться можно. Все это, очевидно, и связано именно с песенной (звучащей) природой его стиха.
...Ходу, думушки резвые,
ходу!
Слóва,
строченьки милые, слóва!..
Весь он — в этом образе. И только, только ради этого мольба:
Хоть немного, но продлите
Путь
к последнему приюту...
О «думушках», о слове — как о конях. И о конях — как о слове.
Я лошадкам забитым, что не
подвели,
Поклонился в копыта, до самой
земли...
И так же он гнал, взнуздывал, холил слова... А его неожиданные контрапункты, от которых захватывает дух! Вот один только — из «Песни о неспетой песне»:
...Смешно, не правда ли,
смешно, смешно,
Когда секунд
недостает, —
Недостающее
звено,
И недолет, и недолет, и недолет,
и недолет!
Смешно, не правда ли?..
И здесь он вдруг резко обрывает пение и переходит на речитатив, даже почти на разговор прозаический, обыденный как будто — и горький, горький:
...Смешно, не правда ли? Ну
вот, —
И
вам смешно, и даже мне,—
Конь
на скаку и птица влет —
По чьей
вине? По чьей вине? По чьей вине?..
Но нет, этого не опишешь. Это надо только слушать...
Над многими песнями его и думать, думать надо, работать — сразу они даются далеко не всегда. Слушаешь иную его песню — и такое ощущение, будто разыгрывает он трудную шахматную партию, в которой делает такие ходы, что после каждого восклицательные знаки хочется ставить. Недаром у этого едва ли не самого «громкого» певца аудитория с годами становилась все тише, вдумчивее, углубленнее, становилась одновременно интеллигентнее и шире.
Мало кто может совершать такие невероятные головокружительные переходы, перелеты — прямо от самых низин жизни к ее высотам. Кажется (казалось, вернее, многим вначале) — вот банальный жанр, вот «приблатненность» темы, вот чересчур мелодраматично. Но как стремительно выяснилось, что все это у него не что иное как пародия, сарказм, горечь. Может быть, самой распространенной первоначальной ошибкой в восприятии Высоцкого было элементарное спутывание персонажей, которых он играл в песнях своих, с ним самим (хотя, особенно вначале, он сам давал известные основания для этого). Он может начать разговор с любым на его языке, на его тему, а переводит-то разговор на с вой язык, только начинает с чужого, а гнет-то всегда свое. Подобно Зощенко. он умеет взять самый пошлый жанр, чуть не хамскую тему — и вдруг (как наждаком по душе) заставляет — их! их! — хохотать и реветь над самими собою...
И пьяная Русь у него — это уж, конечно, не умиление, не любование, а настоящий плач от горя настоящего. Это — знание пьянства уже не как богатырства какого-то, а как безобразия, бедствия народного и страшного греха.
Не сразу и не все поняли, что песни его — дело не шуточное, не хобби, не карьера — судьба. Было время, в самом начале любимовской Таганки, лет 16 назад, когда зазывали его «меценаты», зазывали для развлечения, и он не отказывал, приходил, пел, но и тогда уже перекашивались вдруг их лица, будто глотанули они вместо легкого вина чистого спирту...
Издавна существует одна болезнь, причем заразная. Назову ее: славоблудие. Заведется у человека талант (настоящий талант), и уже признают его в качестве такового, а ему мало этого, он тут же в гении метит, и не меньше. Да еще обижается искренне, если гением не величают на каждом шагу. И считает себя при этом самым распрогрессивным, поскольку «начальства» никакого не признает... А выходит на деле тоже какое-то чинодральство, только духовное, так сказать. Взяточничество выходит своеобразное, да еще и не «по чину». Выходит, сам в «начальники» карабкается всеми правдами-неправдами, только по особому «ведомству» — по «идеальному», что ли. А сил исходных, даровых все меньше и меньше, потому как не на то уходят. И глядишь: таланта как не бывало...
У Высоцкого и прижизненная слава была, как мало у кого. Но, как мало кто, он прошел и сквозь медные трубы, не потеряв головы. Здесь проявилась и внутренняя интеллигентность его, и как бы специальная тренировка против славоблудия.
Он, по-моему, не преувеличивал свое значение, свой дар, может, недооценивал даже. Однако призвание свое знал, относился к нему серьезно, честно и был верен ему до конца, а потому и силы его росли на удивление. И все мы видели: словно кто-то запустил его живым метеором, выстрелил им, и он пронесся по нашему небу, прогудел — и сгорел, не требуя никакой дани, не вымаливая никаких взяток, а страстно желая одного-единственного: не взять — отдать, одарить. Не от людей — людям, нам.
Самые прекрасные строчки изнашиваются, выдыхаются от слишком частого их применения (особенно не по адресу). Но вот строчки Михаила Кульчицкого, которые прямо относятся к Высоцкому и оттого звучат еще первозданнее:
Не до ордена.
Была бы Родина...
Даже одна его песня «Мы вращаем Землю» салюта воинского достойна:
От границы мы Землю вертели
назад —
Было
дело сначала, —
Но
обратно ее закрутил наш комбат,
Оттолкнувшись
ногой от Урала.
Наконец-то нам дали приказ
наступать,
Отбирать наши пяди и
крохи, —
Но
мы помним, как солнце отправилось
вспять
И едва не зашло на востоке...
Руки, ноги —
на месте ли, нет ли, —
Как
на свадьбе, росу пригубя,
Землю тянем
зубами за стебли —
На себя! От себя1
Разумеется, он певец города, улицы, площадей. Но ведь не только. У него есть и масса песен, которые он предназначал именно для узкого круга, для обстановки интимной, порой даже для одного человека, а некоторые и вообще (вначале) для себя. И разве не хочется одни его песни слушать непременно с людьми, а иные лучше наедине?
Не сразу уловишь, не сразу расслышишь в мощном рыке, гуле его песен чистый-чистый лирический его голос, голос о «той, которая — одна».
...Посмотри, как я любуюсь
тобой, —
Как мадонной Рафаэлевой!
В наше время слишком часто мужская трусость, переименованная в «ум», считается и почитается высшим достижением. Но и это еще полбеды. Беда полная — когда то, за что женщинам испокон веков полагается презирать мужчин, — поощряется ими и — вознаграждается.
И надо было видеть, как смотрела на него Марина Влади, когда он пел. Тоже чудо. То истинное восхищение Женщины, без которого все, что мы делаем, бездушно, бессмысленно, — мертвит.
Мы справедливо боимся патетики, пафоса, боимся, наверное, потому, что нигде так не прячется (и не проявляется) неискренность, корысть, фарисейство, как именно здесь. Но ведь без настоящей патетики, без истинного пафоса искусству тоже не бывать. И у Высоцкого поддельный пафос преодолевается как бы с двух сторон: и усилением этого истинного пафоса, безбоязненной открытостью его, предельной искренностью, а еще тем, что называется клоунадой, «придуриванием», скоморошеством и в глубинах чего горит пафос внутренний, скрытый, целомудренный...
Сколько сейчас песен — и у нас, и в мире во всем. Если б историю исчислять, слушать, понимать по песням, то наше время — самое поющее, конечно. Но сколько песен настоящих, чистых? Не больше ведь, чем воды чистой в нынешних ручьях, реках, озерах: отравлены, загажены, заболочены. Войти нельзя, чтоб не измазаться, а уж пить не отравившись — и разговору почти нет. Так и с песнями. Тьма таких, исполняя или только слушая которые, человек — прямо на глазах — дурнеет, глупеет, одеревянивается. Сколько певцов — гладких, сытых, выхоленных, самодовольных, главное, как и их песни. Сколько их, не отличимых друг от друга, как близнецы однояйцевые. Происходит какой-то восторженный взаимообман, взаимное морочанье певцов и слушателей, взаимоухудшение.
От песен Высоцкого каждый, наверное, ну хоть на миг, становится тревожнее, умнее, красивее, каждый очеловечивается — тоже прямо на глазах. Его песни очень часто ранят, и ранят больно, но ведь в них никогда нет злобы, злорадства по поводу наших бед, они всегда добры.
Он и при жизни был легендарен, а теперь, конечно, легенд о нем будет все больше. Но вот что здесь замечательно. Во всех его приключениях, действительных или сочиненных, было, как и в песнях его, нечто из сказки русской, что-то от «по щучьему веленью, по моему хотенью...».
То вдруг не могут разыскать его в театре — исчез, как в воду канул, а вечером спектакль. Конечно, паника. С ног сбились — не нашли. Наконец — молния откуда-то с Дальнего Востока, чуть ли не из Магадана: дескать, он там, «все в порядке», «не беспокойтесь — вылетаю обратно». А вчера еще был в Москве. Выясняется: случайно познакомился с летчиками, отправлявшимися туда. Они его знали, любили и... пригласили лететь вместе с ними и чтоб он пел. Как не согласиться? И вот, представьте, картинка: несется высоко в небе лайнер, над всей Россией (десять-двенадцать тысяч километров), а он, Высоцкий, рвет там гитару и голос и гудит, гудит, состязаясь с моторами. (Каково, однако, было в тот вечер зрителям, актерам, режиссеру?)
Но бывало и того похлеще: навещает вдруг — как царя в отставке — Н. С. Хрущева. Его рассказ об этом неофициальном визите — шедевр остроумия...
Помню еще, как во время юбилея Таганки, лет 10 назад, туда пригласили одного знаменитого певца-гитариста с Запада. Лично мне он давно был почему-то несимпатичен. Но играл и пел он по-своему виртуозно. Только за душу никогда не брал (и дело, думаю, не в языке). Так случилось и на этот раз (наверху, в старом здании). Он выступил. Были аплодисменты. Было все, как положено. Потом пел Высоцкий. Он не так владел гитарой, как тот. И если бы они оба сдавали конкурсный экзамен на «чистый голос», то, боюсь, вряд ли выиграл бы Владимир. Но там была великолепная фальшивая позолота. Было отработанное заигрывание с публикой. Готовая телевизионно-манекенная улыбка (надевалась и снималась, как галстук-бабочка). А здесь ничего как будто, кроме разряда правды от души к душам. Золото было настоящим — мощный кусок из мощного рудника. Сказались, конечно, у него и азарт, и задор состязания. Но когда он закончил и всем все стало ясно, он вдруг смущенно и мягко улыбнулся, будто извиняясь за свою слишком очевидную победу. И чудилась за этой улыбкой не обидная даже и для соперника мысль: «Ну, что ты, братец, приуныл? Сам виноват. У нас тут дело идет (как всегда, впрочем) о жизни и смерти — и без всякой страховки, а ты нам фокусы свои привез показывать»...
И какие бы слухи ни ходили, не было и не могло быть среди них слуха, будто написал он нечестную песню, будто сфальшивил. Да и не поверил бы никто. И признание его завоевано не лестью кому бы то ни было, не заигрыванием, не подмигиванием...
Да, масса историй, слухов, легенд. Но если отбросить почти неизбежный при этом вздор, то ведь в конце концов здесь и выражается неистребимая потребность людей в лихой и осуществленной сказке. Им — любовались.
И победы его воспринимались нами как наши собственные.
И вот еще не легенда, а факт, О нем и на панихиде говорили. Но не вспомнить о нем нельзя. Когда Таганка была на КамАЗе, Высоцкий шел домой в гостиницу, шел по длинной, с версту, улице. И были открыты все окна. На подоконниках стояли магнитофоны, и со всех сторон гремели, гремели его песни, Так его приветствовали. Вот признание. И как все-таки хорошо, что он еще живым познал счастье такого признания. Может ли быть награда выше этой? И ведь никто не писал сценария, не было никакого режиссера — все родилось само собой. Сама жизнь стала сценаристом и режиссером, исполнителем и аудиторией...
Высоцкому сопутствовала удача в том, что время самоосознания его как художника, сама специфика его как певца-поэта-артиста совпали, так сказать, с магнитофонным способом творчества и общения, когда возникла настоящая магнитофонная библиотека, образовался стихийно целый мир магнитофонный. Можно сказать, что в основном благодаря именно магнитофону он (вслед за Б. Окуджавой) и сумел создать свою небывалую аудиторию. А вот о чем надо пожалеть, так о том, что еще одна библиотека, еще один новый мир, еще один способ творчества, столь соответствующие ему как певцу, его, однако, практически почти миновали. Я говорю о кино, о телевидении (и не только о профессиональном). Как много мы здесь проморгали, проленились, не догадались. Могли бы так же видеть поющего Высоцкого, как сейчас можем слышать его...
Не знаю, собраны ли воедино все его стихи и песни — от самых первых до самых последних? Известна ли его авторская воля на то, какие бы песни он сам отобрал и выпустил в свет, как бы сам их прополол? Тут ведь как раз магнитофонная стихия может сыграть и отрицательную роль: человек только пробует, у него еще не выходит, а его уже записывают, переписывают, распространяют. И вот: «рукописи» сразу идут в «набор», и нет никаких «версток», «считок», «сверок», «чистых листов». Неудачи тиражируются. Черновики выходят часто в свет до того, как они сделались беловиками... (Учтем еще при этом, что в магнитофонном море немало и мутных течений, немало всякого рода подделок — и под Высоцкого, и под Окуджаву).
Поставлены ли даты под всеми его песнями? Самое простое, кажется, дело — даты. Но когда оно будет сделано, нам откроется еще очень многое в Высоцком (и в нас самих).
А его словарь? Богатство, диапазон здесь, наверное, поистине уникальные.
Я все о песнях. Но ведь есть и кино и театр. Есть роли: Хлопуша, Галилей, Гамлет, Дон Гуан, Свидригайлов... Целый год (даже больше) я мог наблюдать, как работал он над этим последним образом. Ни минуты зря, ни минуты на пустопорожнее, на пререкания, что так любят иные актеры, чтоб «себя показать». Все по делу. Схватывал все на лету. Но и не боялся, не стыдился переспросить, если не понял, переделать, если не получилось. Была наглядность высшего зрелого мастерства. Был уже не юноша нетерпеливый, а именно мастер.
Ему выпала еще одна удача-судьба: быть актером Таганки. лучшим ее сыном. Без Таганки он немыслим, как немыслим (сам говорил это) без зачина Окуджавы, без общения с Шукшиным и многими нашими художниками, писателями, музыкантами. Мне кажется, как «чистый» поэт, «чистый» певец, «чистый» актер он — в каждой из этих ипостасей — сопоставим со многими и многим уступает. (Не признавать этого, по моему, — значит оказывать плохую услугу прежде всего самому Высоцкому.) Но вот в самом сочетании, в «пропорции», так сказать, в концентрации этих качеств, в сплаве самых разнородных элементов, в реальном воплощении их в этой именно личности, в ее универсальном артистизме и «легендарном темпераменте» (по выражению Ю. Трифонова) — здесь он не сравним ни с кем.
Когда вспоминаешь ту или иную песню его, то чувствуешь себя так, будто вспоминаешь прочитанный рассказ, повесть, притчу, а еще точнее — маленькую пьесу. Почти каждая — остросюжетна, драматургична, театральна.
Я прослушал пока примерно 400 его стихов-песен, а всего, говорят, их чуть ли не вдвое больше. То есть сколько же это песенных ролей, сколько песенных образов (может быть, даже слишком много)! Конечно, повторяю, они неравноценны, но в них — разные срезы общества по разным его горизонталям, вертикалям, диагоналям. Спектр здесь тоже уникален. Сколько людей, сколько чувств, часто забываемых, не открытых литературой, обрели в нем свой голос.
Нет, тут не мода скоротечная, как, может быть, кому-то казалось вначале. Что-то есть тут чрезвычайно серьезное, мимо чего пройти мы права не имеем. Тут, если угодно, знак для нас для всех. Что-то тут чудесно сошлось, срослось душевно, нерасторжимо. Что-то взаимно угадалось, узналось, узналось любовно и больно: будто истосковавшиеся встретились. Тут ведь доверие настоящее, а что может быть труднее и прекраснее? Не купишь, не подделаешь, как и любовь настоящую. Тут и есть такое доверие людей к своему поэту-певцу-артисту, который поймет тебя, выразит. Что выразит? Что поймет? Беду. Извечную тоску по правде. Жажду бескорыстия и безоглядности, удали и самоотверженности. Жажду неподдельности. Он и сам, как Гамаюн: «надежду подает»...
Ни единою буквой не лгу, не лгу...
Многие ли посмеют, точнее, многие ли право имеют подписаться под этим?
Безусловно, Высоцкий — очень своеобразное явление в искусстве. Но мне кажется, есть еще то, что можно назвать явлением Высоцкого в нашей жизни (здесь нельзя не вспомнить и явление Шукшина). Вот тут-то, когда пройдет первая боль утраты, предстоит понять это явление во всех его гранях и противоречиях, предстоит долгая, тихая, надежная работа.
Лучшие песни его не просто слушают — их словно пьют, пьют иссохшимися глотками и — пьянеют, хмелеют от пронзительного счастья хоть на миг, но до конца быть самими собою, дать себе волю думать как думается и чувствовать как чувствуется. — по совести. Песни эти пьют и вдруг трезвеют от беспощадного вопроса в лоб, вопроса неотразимого, без обиняков всяких: а как жить так же? Жизнь жить, а не миг один за проигрывателем или магнитофоном. Самому жить, а не быть только слушателем, пусть даже самым восторженным. Но ведь это (то есть пробуждение, взрыв совести) и есть непременный знак настоящего искусства.
Конечно, время произведет свой неподкупный, жестокий отбор, свою прополку. Но я убежден: часть его песен уже вошла в народную память, и надолго. А кто знает, может, спустя десятилетия их откроют, услышат, прочтут заново и удивятся, и найдут такое, что нам сегодня и невдомек.
Но все-таки им, будущим, не дано то, что было дано нам. Тайна обаяния Высоцкого была еще и просто в том, что он — ж и л. Разумеется, нам нужны нетленные книги, картины, музыка. Память нужна о своих гениях, талантах, святых, героях. Память о мощных вспышках, подъемах народной души в гневе, в благородстве, щедрости. Разумеется, без всего этого, без памяти исторической, тоже нельзя никак, причем — и без памяти обо всем дурном нашем. Но ведь не меньше (может, больше) нужно, чтобы существовали живые, живые — сейчас, здесь, рядом с нами, среди нас живущие люди, пусть и грешные, но в чем-то самом главном — надежные. Пусть вы и не близки с ними, пусть ни разу не разговаривали и даже не виделись, но всегда точно знаете, что они — есть. Вот таким и был живой Высоцкий.
И что значат все наши слова, все самые умные наблюдения, суждения по сравнению с непосредственно живым воздействием живого, творящего, поющего Высоцкого на живых слушателей?
Отныне и навсегда такой Высоцкий стал прошлым. И от этого факта, от чувства этого не спасают никакие слова, никакие мысли о том, что он останется живым — в памяти. Это так, но его-то больше нет. Не будет. Никогда. Отрезан, вырван кусок тебя самого, кусок твоей души. Придешь на Таганку и уже не встретишь его, легкого, стройного, ладного, и не улыбнется он тебе, как всегда делал это, — неподдельно радостно и благожелательно, как бы ни был занят, загнан, какие бы круги ни были под глазами, на лице, очень сером в последние месяцы.
И снова и снова звучит, болит в нас его голос.
...Тихие поминки были по Володе на Таганке.
Собрались уже в 12 ночи, после спектакля («Мастер и Маргарита»), наверху, в старом здании.
Был Володин портрет, тот, что висел на гамлетовском занавесе в зале, над его гробом: светлая спортивная рубашка, скрещенные на груди руки, усталый, тоскливый взгляд — в упор. Были Володины песни и гамлетовский монолог о смерти.
Был Володин стакан, полный до краев водки.
И каждый, кто говорил, обращался прямо к нему, переведя глаза с горького его стакана на его портрет...
Когда человек умирает,
Изменяются
его портреты.
По-другому глаза глядят,
и губы,
Улыбаются другой улыбкой.
Я
заметила это, вернувшись
С похорон
одного поэта.
И с тех пор проверяла
часто.
И моя догадка подтвердилась.
(А.
Ахматова)
Как изменился портрет Володи. Как по-другому он глядит и улыбается. По-другому поет нам свои песни. И как по-другому мы теперь его слушаем и видим...
А вопрос «По чьей вине?» к нему не относится.
Он-то до конца своего делал то, о чем пел:
Землю тянем зубами за стебли...
Это — вопрос только к нам самим. Будто он сам и спрашивает, спрашивает не обидно опять, а теперь еще и с завистью доброй, с надеждой, а все равно — с каким-то вызовом: Ну, а вы? Сможете? Ведь у вас-то еще есть время...
Сентябрь 1980 г.
Из дневника 1988 года
А сегодня я думаю вот о чем.
Во-первых, не верю я в слишком пышно демонстрируемую любовь к Высоцкому, не верю потому, что большей частью аплодисменты ему считаются эквивалентом собственной «прогрессивности», а на самом деле — скрывают бездеятельность, бесхарактерность, неспособность к поступку, скрывают «репетиловщину» (по Грибоедову) и «лебезятниковщину» (по Достоевскому). Высоцкий доказал: один человек может сделать невозможное. Вот, по-моему, и реальный критерий любви к нему.
Во-вторых, задумаемся над безответным вопросом: что и как пел бы он сегодня, будь жив? Вопрос не такой уж безответный. Я ничуть не сомневаюсь: большей части нынешнего «начальства» он сегодня не пришелся бы ко двору точно так же, как не пришелся ко двору всему «начальству» прежнему. Не сомневаюсь: с ним наше обновление шло бы и веселее, и злее (к злу), и добрее (к добру), а еще — мужественнее, — как и с Василием Шукшиным, Федором Абрамовым, Владимиром Тендряковым, Юрием Трифоновым. Ведь все эти люди были, говоря словом Высоцкого, — мужаки.
1980–1988
МЕРАБ МАМАРДАШВИЛИ
Из дневников
... Его трудно было слушать и читать, трудно - понимать. Но эта трудность (“темнота”: его иногда в шутку называли “Гераклитом Темным”) была осознанным и неосознанным протестом против “демократического” (в сущности, охлократического) низведения философии до “общедоступности”. Он ненавидел господствовавший язык, который (тоже по его слову) был специально создан для того, чтобы на нем нельзя было мыслить. Но зато он сполна испытал на себе ненависть “философов”, которые за десятки лет ничему не научились, кроме “партийной философии”. Мне даже казалось, что он порой нарочно “темнит”, чтобы их подразнить, и, право, весело было смотреть, как они - терялись перед ним, будучи не в силах своих интеллектуальных понять его и потому “поймать” на какой-нибудь “ереси” (но тем более завидовали). Им оставалось лишь уповать на свое “классовое чутье” и «партийно-политический инстинкт».
Представьте: человек говорит на санскрите, а эти ничегошеньки не могут понять и только злобятся и более того - само знание санскрита вменяют ему в вину. Но стоит добавить, что самым невежественным и воинствующим из них он умел внушить страх перед мыслью, и сколько раз я был свидетелем, как они вдруг умолкали, начиная в ужасе догадываться о своей неизлечимой олигофрении. Но умолкали, чтобы мстить исподтишка, то есть писать доносы, которые были также одинаково скучны, как и их диссертации (которые, впрочем, сами большей частью были лишь разновидностью доносов).
Его работа - это долгая, изнуряющая охота за мыслью, но охота, которая кончалась не убийством, а приручением мысли. Или - по столь любимому им Гегелю: это никогда не был голый результат, а результат как становление, результат вместе с путем, к нему ведущим.
Его работы надо не просто читать - изучать, исследовать. Сколь пишется ныне энтузиастических диссертаций о “новых философах” Запада (и хорошо, что пишется). Но, право, я не вижу, в чем Мераб Мамардашвили уступает им, зато вижу, в чем превосходит: многих из них - в умении мыслить, в последовательности мысли.
Упрекать Мераба Мамардашвили в том, что он был членом коммунистической партии - все равно что Сократа в том, что он был гражданином греческой республики... Хотя Юра Сенокосов боится об этом говорить и даже думать.
Из выступления на вечере памяти Мераба Мамардашвили, 25 ноября 1995 года:
Мандельштам: «Говорить – значит всегда находится в дороге»
«… звучали шаги, как поступки»…
Разговор с ним всегда был будто на ходу. Он и впрямь находился всегда в дороге. В этом была его специфика. Сократовская.
Мераб устный и письменный. Устный, по-моему, сильнее, чем письменный. Хотя порой и в письменной его речи вспыхивали такие протуберанцы, которые сравнить можно было только с гегелевскими.
Вспоминается один эпизод из нашей пражской жизни, в журнале «Проблемы мира». Шла статья Сартра, я ее «вел». Французские коммунисты выступили против и завалили статью. Раздавались и голоса его прежних критиков, теперь славословивших Сартра. И вдруг Мераб посмотрел на персонажа совсем с иной стороны и предрек, что скоро эксцентрический французский философ начнет восторгаться китайской «культурной революцией» и кастровской Кубой. Так и произошло.
Еще один эпизод из нашей пражской жизни. Пришел донос на Мераба от сынка французского генсека Марше, обратившегося по инстанции к тов. Суслову. Мераб в разговоре с французскими коммунистами поиронизировал: «Ведь Ваша газета «Юманите» писала, что в СССР никогда не было и не могло быть лагерей. А как левые и коммунисты обрушились на одного из первых политических перебежчиков Кравченко, который рассказал об ужасающих условиях содержания политических заключенных в тюрьмах! » Суслову доложили. Суслов отреагировал. Немедленно спущена была команда в редакцию, которая подчинялась ЦК КПСС. И закрутилось… Нас, его друзей и коллег, начали уговаривать (времена были оттепельные) – просто «заклеймить» Мамардашвили «Вот ведь как он нас всех, всю редакцию подвел!». Никто не поддался. И со временем само дело удалось как-то замять благодаря Алексею Матвеевичу Румянцеву.
И главное. Не надо Мераба идеализировать и писать с него икону. Он не родился с истиной, хотя, возможно, родился с наилучшими предпосылками к ее постижению. Смог придти к ней раньше многих из нас. У него был свой путь от марксизма к независимому мышлению. Такой путь прошли и Бердяев, Струве, Франк, Булгаков… Вспоминаю его раннюю статью Марксе – «о превращенных формах сознания». Я ее читал (штудировал- чертовски трудна!) еще в рукописи. И кажется мне, что Мераб приписал классикам свое открытие.
ЛЕВ КОПЕЛЕВ
В жизни каждого человека есть такие «узловые точки», которые разом открывают скрытое в нем, разом выявляют и разрешают его противоречия.
Одну из таких «точек» в жизни Льва Копелева мне посчастливилось увидеть воочию. В апреле 1990 года вдруг приходит посылка: черный хлеб и икра. Отправитель — немец из давней «мавринской шарашки», описанной А. Солженицыным в романе «В круге первом». Там, кроме Нержина, Сологдина, Рубина (их прототипы — А. Солженицын, Д. Панин, Л. Копелев), было и несколько пленных немцев. На Рождество (декабрь 1949) нашим дали новогоднюю пайку, немцам — нет. Рубин поделился с ними своей.
И вот через сорок лет — эта посылка... Лева заплакал.
Как все переплелось в одном этом факте! Лева с ними, с немцами, воевал. Они его ранили. Они были для него смертельными физическими врагами. Они оставались для него врагами идеологическими. Он их даже и на шарашке пытался обратить в свою коммунистическую веру...
Как все переплелось: он не только насквозь русский человек, но и, можно сказать, прирожденный, призванный германофил...
...Каждый год первого апреля на даче Чуковских в Переделкине отмечался день рождения Корнея Ивановича. Но чем ближе к 80-м, тем уже становился круг встречавшихся. Все чаще день рождения становился днем прощания с теми, кого выталкивали, выдавливали в эмиграцию. В 1980 году прощались с Копелевыми — Левой и Раей. Казалось, навсегда.
Но в конечном счете ему все-таки посчастливилось: Германия — его вторая родина. Именно здесь произошел невероятный взрыв его невероятных способностей. Написаны воспоминания, книги, статьи и начато многотомное исследование о немецко-русских культурных взаимоотношениях. Фактически один (с тремя друзьями-сотрудниками, которых он называет «мое политбюро») он делает работу целого института.
Эрудиция Копелева легендарна, фантастична. Когда говоришь с ним по вопросам культуры, не нужна никакая энциклопедия, никакой Интернет... Вспомним еще раз «В круге первом»: после того Рождества — «Как был, держа в руках монголо-финский (!) словарь и томик Хемингуэя на английском, Рубин вышел в коридор»...
...Еще одна «узловая точка Льва Копелева: его любимейший герой — «русский немец» Федор Гааз (наш, можно сказать, Альберт Швейцер). В каком бы месте Германии мы с ним ни были, его узнают и приветствуют буквально на каждом шагу. Награда заслуженная, выше которой, вероятно, и нет. Генрих Бёлль был его ближайшим другом. Тоже награда.
Я почти не знаю другого человека, при одном упоминании имени которого у людей, знающих его, не светлеют лица. Невольно вспомнил из «Преступления и наказания»: озлобленный, затравленный Раскольников вдруг говорит Разумихину: «Ты всех их добрее, то есть умнее...»
Когда в 1990 году я почти умирал, никто не помог мне больше, чем он. Как брат, как отец...
Почти все, кто знает его, зовут обычно Лева. И это не вульгарность, не панибратство. Это просто дань какой-то его открытости, откровенности, дань человеку без задних мыслей, вечно юному ярому спорщику.
Какой долгий, тяжелейший путь к истине он проделал! Перечитайте «В круге первом». Я, конечно, не отождествляю Копелева с Рубиным, но уж очень они похожи: сравните собственно автобиографические книги самого Льва Копелева, где он абсолютно беспощаден к себе прошлому. Да, были ошибки, и очень серьезные, но он сам их преодолел. Были блуждания, заводившие в тупик, но он сам изменил свой путь, сам пробил стену тупика. Но вот чего никогда, никогда не было, так это корысти. Еще раз вспомню Достоевского: взгляды могут и должны меняться, а сердце остается одним...
Его позиция в отношении ввода советских войск в Чехословакию, войны в Чечне была бескомпромиссна. Его голос в защиту А. И. Солженицына, А. Д. Сахарова, Л. К. Чуковской, А. Марченко, П. Григоренко и многих других, им подобных, был столь же для него естественно-мужественным.
Теперешнее паспортное двойное гражданство Копелева — лишь формальное закрепление его изначального двойного гражданства в русской и немецкой культуре.
...Немыслимо, но как радостно, что ты, Лева, жив и могуч в свои 85.
Есть все-таки правда и на земле.
Дай тебе Бог. Дай тебе Бог.
Назвать Ольгу Берггольц своим другим и даже дальней, не то что близкой знакомой Юрий Карякин никогда бы не решился. Но судьба свела его с этой замечательной женщиной еще в аспирантские годы. В 1955 году увлеченно работали они с Евгением Плимаком над книгой о Радищеве. В советской исторической и философской науке Радищев изображался как революционер. Они же пришли к выводу, что Радищев отвергал как либеральный, так и революционный проект. Сходные мысли нашли в одной статье неизвестного исследователя Г. А. Гуковского (публикация 1938 года). Позднее узнали, что он по доносу коллеги и «помощника» Бабкина был арестован и сгинул в лагерях. А вот ученик его Г.П.Макагоненко живет в Ленинграде. Туда и снарядили молодые аспиранты, собрав деньги, Карякина.
Приехал Юра к Макагоненко. Добротная петербургская квартира. Хороший разговор. Но вдруг… заклинает не только не ссылаться на него, но и быть как можно осторожнее. И были основания: самого Макагоненко чуть было не посадили следом за Гуковским.
Карякин уже собирается уходить и вдруг… в комнату врывается, буквально врывается красивая, как показалось молодому аспиранту, полуобнаженная женщина
- Моя жена. Ольга.
И добавляет почти смущенно: Ольга Берггольц.
Молодой московский аспирант оторопел. Боже, легенда блокадного Ленинграда. Приветливо, не заметив смущения гостя, пригласила к столу. Расспрашивала о Москве, об университете, чем молодежь живет.
А потом, уже много лет спустя, встретились они и немного сдружились в переделкинском доме творчества писателей.
… Прошло еще много лет. Ольга Берггольц ушла из жизни. Перестройка. Печатают ее стихи, готовилась пластинка - она сама читает свои стихи. И тут из Питера звонок от сестры поэта – Марии Васильевны (?) Тон почти категоричный: «Вы должны написать к пластинке Слово о поэте».
Согласился. Но как водилось за ним всегда – тянул. Но не знал он сурового нрава Марии. Устав ждать, приехала в Москву ранним утром и уже в 7 часов звонит в нашу квартиру.
- Где Карякин?
- Спит еще…
Уверенно входит и направляет на спящего разгильдяя-писаку дуло пистолета (газового).
- Где текст? Пока не напишешь – не уйду!
И написал.
Если сеть возможность, отыщите сначала эти стихи и книгу и прочитайте их глазами, а уж потом — прослушайте, и вы поразитесь: никакие глаза, никакой дар, никакая выучка читать и понимать напечатанные стихи не в силах заменить живого голоса поэта: тут другой — звучащий — мир, другое восприятие его. Несомненно, «немая поэзия» — великое дело, но мы слишком свыклись с ней, а это почти все равно, как если бы читать только партитуру музыкального произведения: может ли такое чтение заменить голос, инструмент, оркестр? Мы незаметно забыли, что поэтическое слово и родилось как слово звучащее — признание в любви и крик тревоги, вопль о помощи, что таким и воспринимаем его впервые — в детстве, и что таким — снова, в конце концов, — оно и стремится стать. Не случайно же Мусоргский говорил, что даже самая совершенная музыка — несравнима с музыкой обыкновенного человеческого голоса (тем более — поэтического), который выдает страсти, муки, надежды, тайны души даже тогда, когда старается их скрыть. А уж русская поэзия, может быть, как никакая другая, всегда мечтала о своем читателе как о слушателе, собеседнике, мечтала говорить ему, с ним — вслух, жаждала — отклика. Представим на минуту: что открылось бы нам, услышь мы голос Пушкина — хотя бы один-единственный стих! услышь мы Речь Достоевского о Пушкине!
Есть долг художника перед своим народом. Ольга Берггольц выплачивала его долго, совестливо, беспощадно к себе, щедрой — выплатила сполна. Но есть и долг народа перед своими художниками, перед своими детьми. Не о славе и наградах речь. Долг этот есть труд, труд знать и, главное, понимать их. Знать и понимать слишком несловоохотливую трагедию Ольги Берггольц («О, грозный вечер возвращенья...»), ее легендарный, бессмертный подвиг в блокадном Ленинграде («Я буду сегодня с тобой говорить...»), ее «грозную волю — к молчанию» и выстраданную мудрость, ужившуюся с неистребимым романтизмом («А я вам говорю, что нет...»), знать и понимать ее неосуществленные мечты, догадаться о ее тоске по нерожденным стихам — тоске матери по нерожденным детям.
Кто не помнит некрасовское:
Есть женщины в русских селеньях.
Кто не помнит его поэму о подвигах русских княгинь-декабристок.
Но не сказано еще Слово о русских женщинах-поэтах: Анне Ахматовой, Марине Цветаевой, Марии Петровых, Ольге Берггольц. Где, когда, у кого — в такие годины! — были такие поэты! Не плакальщицы — воительницы. Поистине — великие княгини Слова, и поистине — батрачки его. Первая среди них сказала за всех:
Не страшно под пулями мертвыми
лечь,
Не горько остаться без крова, —
И
мы сохраним тебя, русская речь,
Великое
русское слово.
Все они узнали навсегда, что «кровью пахнет только кровь». Все они испытали, что значит: «И упало каменное слово...» Все — выдержали то одиночество, когда: «В печной трубе воет ветер...» И ко всем им относится тоже ахматовское:
Мы ни единого удара
Не отклонили
от себя...
И как они помогали Друг Другу нести свой крест. Ольга Берггольц — Анне Ахматовой:
Я иду за тобою
след в след.
Я
целую его
свет в свет.
Я бессонна,
как ты,
бред в бред.
Знаю так же, как
ты,
что смерти нет.
И не случайно Н. Альтман увековечил образы обеих: и Ахматовой. и Берггольц.
Ахматова:
Из-под каких развалин говорю,
Из-под
какого я кричу обвала...
Берггольц:
О, как меня завалило жгучим пеплом
эпохи!
пеплом ее трагедий, пеплом ее
души...
Но вглядимся в ее портрет: незащищенность, доверчивость, красота, полет и — непреклонность, а еще — обугленность, навсегда.
Она же — о Родине:
Нет, я ничего не позабыла!
Но
была б мертва, осуждена —
Встала
бы на зов Твой из могилы,
Все б мы
встали, а не я одна...
Я «познакомился» с Ольгой Берггольц лет в двенадцать. Вдруг в Пермь (в 42-м) начали прибывать ленинградские блокадники. Мы уже привыкли к пустым рукавам, к костылям, к тележкам безногих на скрипучих шарикоподшипниках, даже к похоронкам. Но все беды сразу померкли — перед этими медленными человеческими тенями, явившимися оттуда, перед этими странными, страшными, молчащими людьми с неправдоподобно большими черно-желтыми глазницами, с неподвижными, непонимающими глазами (таких же мир увидел потом — в освенцимах). Они, эти люди. ни о чем не рассказывали. Но это еще не было проявлением их особого неповторимого достоинства. Это еще и не было естественным, спасительным вытеснением из памяти того, с чем жить — нельзя. Была просто бесконечная смертная усталость. Но как-то одна женщина сказала: «Без Ольги мы бы не выжили...» Я привычно подумал: «Родственница, наверное, или соседка. Помогала хлебом. Может, на кухне или в магазине работала». Оказалось: поэт. «Почти каждый день по радио ее слушали». — «Она с вами? Приехала?» — «Нет, осталась. Она не уедет...» Так искра живой легенды долетела до Перми. Это уж потом, много позже. я узнал, что она отдавала людям и карточные талоны, и кусочки того хлеба, которого и было-то 125 г. на день. 16 мая 41-го ей исполнилось тридцать один, а 22 июня вспыхнула звезда войны, неженская звезда.
«У блокадного Ленинграда была своя богиня Сострадания и Надежды, и она разговаривала с блокадниками стихами. Стихами Ольги Берггольц» (А. Адамович, Д. Гранин. «Блокадная книга»).
Такого еще не знала никакая история, — такого прямого слияния судьбы поэта с судьбой народа в самый, самый тяжкий момент.
Ольга Берггольц: «Я думаю, что никогда больше не будут люди слушать стихи так, как слушали стихи ленинградских поэтов в ту зиму голодные, опухшие, еле живые ленинградцы».
И всё яснее мне,
что я всегда
жила для этих дней,
для этого жестокого
расцвета.
Поэт мечтает, рвется читать людям свои стихи. Мечтает, чтобы их, людей, было больше, чтобы читать им — дольше, чтобы они — слушали и — откликались. Но такого «зала», как блокадный Ленинград, такой безмолвной, безаплодисментной аудитории, как сотни тысяч полумертвых, несдающихся, воюющих людей, — такого еще не было, ни у кого, никогда, нигде. Никогда еще живое поэтическое слово (голос!) не превращалось для людей — буквально! — в воздух, в хлеб, в веду, в тепло.
Никогда еще дух человеческий не превращался —- вот так: прямо, физически! — в плоть, в жизнь, в спасение, в подвиг. И никогда еще не было столь долгой «встречи с поэтом» — в 900 дней и ночей.
Вот осуществление мечты. Кто мог его предвидеть — таким? Кто — выдержать?
Спасало не озверение — одухотворение!
Высшая и горькая справедливость в том, что именно слова Ольги Берггольц начертаны на граните Пискаревского кладбища: «Никто не забыт, и ничто не забыто». Сколько скрыто для нас за этой строчкой, и чтó стоит наша история без нее. Не эпитафия — призыв к живым.
Здесь — ее голос, записанный в 72-м, за три года до смерти (13 ноября 75-го). Для тех, кто не знает его, это станет открытием. Сбудутся ее слова:
Звезда умрет — сиянье
мчится
сквозь бездны душ, и лет, и
тьмы, —
и скажет тот, кто вновь
родится:
«Ее впервые видим мы».
Но для тех, кто пережил ленинградскую блокаду, это будет потрясением: они узнáют его! Узнают этот невидимый родной голос. Они его слышали! Слышали тогда. В том «зале». Во время той бесконечной «встречи с поэтом»... Они вспомнят и тогдашний ее голос (он сохранился), — прямо в ледяной ленинградский эфир И ведь можно — надо, пока не поздно (тогдашним подросткам — им то теперь за 60 — записать и голоса тех блокадников, которые будут слушать ее сегодня. А тогда — чем еще могли они откликнуться, как не молчаливым подвигом своим?..
О, да не будет встреч подобных
снова!
Но пусть на нашей певческой
земле
да будет хлеб — как Творчество
и Слово,
и Слово наше — как в блокаду
хлеб.
«Я думаю, что никогда больше не будут люди слушать стихи так...»
Но представим себе еще раз ленинградскую блокаду, представим Хатынь и Хиросиму, представим и — помножим их — на что? — на бесконечность абсолютного небытия, нависшего сегодня над миром.
И даже не надо ничего представлять — просто увидеть и по пять надо то, чтó есть, обжечься, оледенеть мыслью: вся Земля наша, жизнь вся — а блокаде, большой, сплошной, небывалой, в блокаде грозящей войны, в блокаде ежедневного, ежеминутного убиения Природы, в блокаде, после которой, если ее не прорвать, некому уже будет сказать, некому — слушать и прочитать: «Никто не забыт, и ничто не забыто». Смерти — и той не будет: некому станет больше умирать.
Но потому-то никогда еще не было такой нужды в небывалых стихах, кричащих об этой небывалой блокаде, зовущих к ее прорыву, как не было такой нужды в слушании таких стихов. Стало быть, они непременно появятся и — появляются уже. Как никогда, никогда — мир ждет такого живого голоса, такой прямоты и самоотверженности, какие явила в те дни Ольга Берггольц (и не одна она конечно), такой чеканной точности и красоты Слова, какие присущи Ахматовой, Цветаевой, Петровых, — но все это — помноженное на новую волю к спасению всего человеческого рода нашего, жизни всей. к спасению — подвигом.
Не будет таких стихов, такого Слова, не будет такого слушания, отклика, — миру не жить.
И не это ли предчувствие мучило ее, не этой ли надеждой — будут, будут такие стихи, будут такие слушатели! — она жила, не к этому ли прорыву блокады и внешней и внутренней (оцепенение перед опасностью) звала, когда писала в Эпилоге «Дневных звезд»:
«...часто снится мне будущая война... Тут главный страх в том, что все происходит бесшумно. Это начало всеобщей гибели, и прежде всего в мире умер звук. Никто и ничто не издает ни единого звука... И то, что должно допеть, — не поет: и то, что должно звенеть, — не звенит; и даже то, что должно шептаться, — не шепчется... Все безмолвно, все происходит в уже мёртвой тишине... Планета глуха и нема. И вот когда уже кажется, что гибель неотвратима. — вдруг взрывается звук, и я слышу, какой-то голос властно и четко приказывает мне:
— Встать! это — сон!
И я просыпаюсь и несколько минут лежу в глубоком изнеможении, бессильная, как то бессильно радуясь, что это был сон, и с отвращением вспоминаю его. Я знаю, что у Родины моей достаточно сил, чтобы этот сон никогда не стал для нее явью. Но я не хочу даже видеть таких снов, я хочу, чтобы никто, нигде их не видел. Я хочу просыпаться с ощущением, что за окном — огромный, дружный, работящий мир... Мир, звучащий миллионами звуков. Нет, он совсем не нем — он может сказать все, что хочет, он вовсе не глух — он услышит каждое слово добра и правды. И то. что должно говорить, — говорит, и что должно петь, — пост, и что должно звенеть, — звенит, и даже то, что должно шептаться. — шепчется... Мне хочется проснуться и подойти к окну, открытому в такой мир, и сказать так, чтобы это услышали народы и каждый человек в отдельности:
— Доброе утро, люди!»
Господи! Какая женщина !
ЛИДИЯ ЧУКОВСКАЯ
Из дневника Карякина
«...идешь к ней – пишет он в своем дневнике - страх (не трусость! хотя иногда и трусость) с ней увидеться, страх с ней услышаться. Всегда экзамен на совесть, на честь, на ум, на слух.
Героизм этой женщины привел к гениальности. По красоте своей души, по высоте своего духа, по красивой мощности своей воли она навсегда останется рядом и наравне с лучшими людьми, спасающими нас, - с Ахматовой, Сахаровым, Солженицыным…»
Еще из дневника:
«Однажды, кажется осенью 1982 го, уходя от нее, услышал и запомнил навсегда: «Я писатель – без читателя». Много думал над этими словами. Потом написал ей письмо.
Дорогая Лидия Корнеевна!
Уже то, чтó в те времена свершили Ахматова своими стихами и Вы — «Записками», — это, конечно, великий и, наверное, беспримерный подвиг, в самом первозданном — русском — смысле этого слова.
Поблагодарим гетевского Эккермана, толстовского Гусева или пушкинского Пущина, но чтоб такое, чтó сделали Вы — вместе! — такого еще не бывало.
Две женщины оказались мужественнее — в своих чувствах, мыслях, в своей совести и работе, в Слове и поступках — мужественнее скольких тысяч «мужей», две «рафинированные интеллигентки» — надежнее самых «твердокаменных» и «стальных».
В числе других (оказывается, их было не так уж мало) Вы спасали и спасли честь и совесть нашего народа, честь и совесть русской интеллигенции, русской литературы, честь, совесть и достоинство русского Слова — лучшего, может быть, чтó у нас есть, Слова, которое было и осталось — делом.
Откуда это? почему? Я не нахожу пока другого ответа, кроме: это — от культуры, от многовековой культуры (нашей и мировой), ставшей Вашей и Ахматовой второй натурой, это — от верности Пушкину.
Не случайна, конечно, — я не знаю, осознана ли? — ваша гениальная конспирация: «Я попросила ее почитать мне Пушкина»... Пушкин = «Реквием»!
И какое дело до того, что кому-то и это «не нравиться» («Реквием» и «Записки»)? Полуживые, искалеченные, окровавленные люди выстояли сами, спасали и спасли общенародную культуру, совесть, и... они же «всех виноватей»! И кто обвинители? Те, кого хватают инфаркты не от бед и горя своего народа, а лишь от страха не угодить начальству, потерять место или от ожирения...
Успеете наахаться
И воя, и
кляня.
Я научу шарахаться
Вас, смелых,
от меня...
Вы обе научили. Вас обеих шарахаются. И то, что вы обе сделали, — это и есть небывалый РЕКВИЕМ и, одновременно, ГЕРОИЧЕСКАЯ СИМФОНИЯ, написанные буквально под топором.
Я знаю. Вы скажете: «Преувеличиваете...» Но я в этом убежден и благодарю судьбу за то, что она, «в порядке чуда», привела меня к Вам.
Ошибка той старухи, которая спутала Вас с Ахматовой, не так уж безосновательна.
Стихи, сочиненные втайне, произносимые шепотом, записанные на бумажке, которая тут же — после запоминания — сжигается, — я не знаю страницы в истории литературы более страшной, трагической и прекрасной. А потом еще — воскрешение по словам отдельным, по строкам. А беспомощно-требовательное ахматовское — «Вспомните, Лидия Корнеевна!..»
Страшно подумать: не будь всего этого, не сохранись все это...
Если б у меня был поэтический или музыкальный дар: как мне хотелось бы написать о той, которая создала «Реквием», и о тех одиннадцати, которым она читала его и которые остались ей верны и спасли и ее и его. Но это сделают и без меня, — я абсолютно уверен. Нам вообще, я убежден, нужна книга не только о тогдашних преступлениях, но и о подвигах тогдашних.
Мне всегда больно, когда я вспоминаю Ваши слова: «Я писатель без читателей», сказанные мне с год назад. Но Вы же знаете, что это и так, и не так. Надеялись ли Вы пережить Сталина? Переписать «Записки»? увидеть их изданными?.. Сейчас у Вас сотни (много — тысяча) читателей. Но дело-то главное — сделано! Будут, будут они изданы и у нас. Вы, может быть, сами не представляете, как Вы уже сейчас помогли и помогаете людям. Ваша книга сама выращивает братьев.
Поразительна Ваша беспощадность к себе и к любимому «предмету». Вы — из редчайших людей, которые умеют не лгать, точнее — не умеют лгать (а еще, наверное, точнее — выучились не лгать). Меня всегда обессиливало и бесило, когда сладко-мужественные рожи назидали мне и другим: Чехов выдавливал из себя раба... Сам, дескать, вынужден был признать. Говорилось и говорится это так, будто сами они и не ведают, что такое раб в тебе... Чехов — Чехов! — по каплям выдавливал а они — пуды лелеют. <...>
Уже не собственно о «Записках», а о Книге. Какая здесь школа культуры, школа редактирования. «Примечания» — особый гигантский и красивейший труд.
Мысли Ахматовой, сохраненные Вами (все, а для меня особенно — о Достоевском и Толстом, о том, что для Фигнер не было поэзии, о «категории времени», об «апокалипсической грубости», о небывалости пережитого нами), — драгоценны и невосполнимы.
Ваши собственные мысли —
ритм в прозе;
только когда
пишешь — понимаешь;
о Достоевском
как эпитете;
о том, как поэт просит
помощи у поэмы;
о бессмысленности
извлечения политических корней из
художественного произведения;
о
стихотворении «Есть три эпохи...»;
о
поэзии Анны Андреевны в целом;
конечно,
о Герцене;
конечно, конечно, о «Поэме
без героя» —
все это для меня очень родное.
«Недостатки»? Сейчас не хочется. Да и пустяки они в сравнении с главным. Да и как без них? Или они — просто ошибки, не досмотр, или они в крови у человека, у всякого человека. Да и кто я такой, чтоб судить? Для меня главный вопрос: смог ли бы сам? (Знаю, что Вы не любите слово «смог», но, кстати, у Достоевского оно встречается на каждом шагу.)
Противореча себе, присоединюсь к Анне Андреевне в Вашем споре насчет Стасова: его суждения о Достоевском и Гойе — насквозь ермиловские. Относительно Чехова я ближе к Вам. Но зато как хорошо Вы молча помирились на Герцене!
Да, я давно хотел рассказать Вам один случай и задать один вопрос. В «Поэме без героя» — можно услышать ВСЮ АХМАТОВУ, как в «Сне смешного человека» — всего Достоевского Здесь — какая-то небывалая музыкальность (без которой это было бы и невозможно). То и другое — как бы финал грандиозной симфонии. Слышал я в «Поэме» и «Реквием», но опять-таки — музыкально. Но вот однажды ночью, перечитывая ее в сотый раз по нашему «синему» изданию, я вдруг обомлел: «В печной трубе воет ветер, и в этом вое можно угадать очень глубоко и очень умело спрятанные ОБРЫВКИ РЕКВИЕМА...» Я тут же позвонил «Наташе хорошей»1: она была тоже поражена и призналась, что не замечала. Так гениально-пушкински обойти цензуру! «Я очень глубоко (!) и очень умело (!) спрятала “Реквием” — ищите!..» Замечено ли это?
Дорогая Лидия Корнеевна! Спасибо Вам бесконечное и — держитесь, держитесь, держитесь. Работы Вам и здоровья!
Р. S. В ответном письме Лидия Корнеевна, конечно, очень удивилась тому, что я очень удивился очевидному (насчет «Реквиема» в «Поэме без героя»).
Мне почему-то хочется привести здесь отрывок из стихотворения Н. Коржавина Памяти Марины Цветаевой:
Не кормились — писали.
Не о
муках — о деле.
Не спасались —
спасали,
Как могли и умели.
Не себя возносили
И не горький
свой опыт —
Были болью России
О
закате Европы.
Не себя возносили,
Хоть открыли
немало, —
Были знаньем России!..
А
Россия — не знала.
А Россия мечтала
И вокруг не
глядела,
А Россия считала:
Это плевое
дело.
Шла в штыки, бедовала —
Как
играла в игрушки.
...И опять открывала,
Что
на свете был Пушкин.
11 февраля 1996
Самая главная боль даже не в том, что Лидия Корнеевна Чуковская умерла (не дожив до 90), а в том, что очень мало людей, которые знают и понимают, кто умер.
На поминках Наталья Дмитриевна Солженицына сказала: «Мы осиротели». К великому несчастью нашему, слова эти относятся (пока) лишь к тем, кто знал ее лично.
По чистоте своей души, по высоте своего духа, по несгибаемости воли своей Лидия Корнеевна навсегда останется рядом — и наравне — с Ахматовой, Сахаровым, Солженицыным. Она была им всем другом, надежным и самоотверженным. Они были ее друзьями — какая награда может быть выше?
Едва ли не главным определением русскости является «беспорядочность». Лидия Корнеевна, как опять-таки Ахматова, Сахаров, Солженицын, была воплощением спасительного порядка, спасительной порядочности, самоспасительной дисциплины. Достоевский повторял: у нас святых — полно, а просто порядочных — нет... Вот в ней и был кристалл порядка, порядочности, кристалл дисциплины — и в уме, и в чести, и в совести. Но так и неясно: кристаллики ли эти преобразуют наш русский хаос или, напротив, хаос этот прожует, не заметив, и выплюнет эти кристаллики?
С советской властью, с коммунизмом у Лидии Корнеевны (по наследству от отца, по наследству от всей великой литературы нашей) были не поверхностные социально-политические, идеологические разногласия. Нет — был глубочайший непримиримый стилистический, языковой антагонизм. Изнасилование русского языка она воспринимала именно как изнасилование народа. «Язык — народ», — говорил Достоевский. И он же писал в «Братьях Карамазовых»: «Бог с дьяволом борются, а поле битвы — душа человеческая...» Для нее таким полем был русский язык. Превратить орфографию, грамматику, синтаксис в мерило нравственности, в критерий духовности — это никому еще, кроме нее, кажется, никогда не удавалось. Язык для нее — совесть народа.
Однажды, лет десять назад, я пришел к ней (в Переделкине), и она по-детски пожаловалась: «Когда хожу гулять, даю себе задание...» («Задание»! — она всю жизнь давала себе «задания» и всегда их выполняла.) Так вот, она сказала: «Сегодня дала себе задание — вспомнить “Евгения Онегина”. И — ужас! — забыла две строфы...»
Плохая память — это, как правило, нечистая совесть. Ее память, памятливость и была ее чистой совестью.
А еще однажды, позвонив мне, она попросила дать сноску на такие слова Достоевского: «Правда выше Некрасова, выше Пушкина, выше народа, выше России, выше всего, а питому надо желать одной правды и искать ее, несмотря на все выгоды, которые мы можем потерять из-за нее, и даже несмотря на все те преследования и гонения, которые мы можем получить из-за нее». Я был счастлив, что вспомнил, где это сказано, а главное, что вдруг понял: это сказано и о ней. Потому-то она, может быть, неосознанно, и искала помощи у Достоевского.
Все мы боялись государственной цензуры и — обманывали ее, а все равно оставался страх, страх, тебя унижающий.
Перед нею тоже был страх, но страх, тебя возвышающий: она была абсолютно нелицеприятным, неподкупным цензором совести.
Всего сейчас не скажешь, что знаешь, что помнишь. Есть, слава Богу, люди, которые знают и помнят больше, чем я. Уверен, будет книга памяти о ней, о могучем роде Чуковских.
АЛЬФРЕД ШНИТКЕ
Из дневника Юрия Карякина:
С Альфредом Гаррьевичем нас свел Любимов. Случилось это в 70х годах (я тогда днями и ночами пропадал на Таганке). Шнитке писал музыку к спектаклям, приходил в театр и иногда тихо, в отдалении сидел на репетициях. Потом встречались в Юрином кабинете. Недолгие и счастливые беседы.
Из дневника.
На передаче «Очевидное-невероятное» (участвовали Ю.Любимов, И.А.Антонова, С.Капица и я) кто-то вдруг спросил о Боге. И заговорил Шнитке – так, что все обомлели. Это было откровение – простое, чистое, всех ошеломившее.
Из дневника.
В одном из телеинтервью Шнитке спросили, считает ли он себя гением. В ответ – с обезоруживающей улыбкой и простотой - разве дело в определении? Это неважно. Главное – выразить себя и отдать.
Из дневниковой записи Ирины Карякиной.
В августе 1989 года я пришла к Альфреду Гаррьевичу домой и подарила только что вышедшую книгу Ю.Карякина «Достоевский и канун XXI века». Юра в это время находился в больнице, перенес обширный инфаркт.
А Альфред Гарьевич оправлялся после инсульта. Еле ходил. Попросил меня подождать. И долго- долго (мне показалось почти полчаса) писал посвящение Ю.Карякину на только что вышедших у него пластинках с концертом для фортепьяно с оркестром и концертом для альта с оркестром. Вот они два посвящения:
Дорогой Юрий Федорович, Вы один из тех людей, которые в этих изменениях остались собою (а множество других лишь примкнули к ситуации, внешне предельно изменившись)…
Альфред Шнитке
Дорогой Юрий Федорович, дай Бог Вам здоровья, чтобы так же появлялись книги и статьи на радость и пользу Вашим читателям (и мне тоже).
Альфред Шнитке
Из дневника.
Получил драгоценные пластинки А. Шнитке с дарственной надписью. Как всегда, как каждый из нас, он- посвящая - преувеличивает десятикратно, стократно значение того, кому посвящает. Преувеличивает и свою дружбу и любовь к нему. Может быть так и тут?- Нет. Вот человек, который физически-музыкально не может не быть искренним, не может быть неискренним. Поэтому - для меня это награда и аванс. Это ведь все равно, что Моцарт или Бетховен мне подарили свою музыку… Какое же право я имею сдаваться?
Письмо Альфреду Шнитке от 24 ноября 1994. Он тогда серьезно заболел.
Дорогой Альфред Гаррьевич!
Думая о Вас, слушая Вас (едва ли не с первого нашего знакомства и до сегодняшнего дня), я всегда чувствовал, но никак не мог вспомнить какой-то мотив, какие-то слова, прямо относящиеся, по-моему, к Вам. А сегодня – вдруг вспомнил. Это – надпись Анны Ахматовой на одной ее поэме («Триптих»), хотя надпись эта относится, конечно, ко всей ее поэзии, ко всей ее музыке, как и к Вашей.
Вот она:
И ты ко мне вернулась знаменитой,
Темно-зеленой веточкой повитой,
Изящна, равнодушна и горда…
Я не такой тебя когда-то знала,
И я не для того тебя спасала
Из месива кровавого тогда.
Не буду я делить с тобой удачу,
Я не ликую над тобой, а плачу,
И ты прекрасно знаешь почему.
И ночь идет, и сил осталось мало.
Спаси ж меня, как я тебя спасала,
И не пускай в клокочущую тьму.
Пусть Ваша музыка, вернувшись к Вам знаменитой, спасет Вас, как Вы ее спасали.
Никогда не забуду Ваших добрых слов ко мне в самую тяжелую для меня минуту. Дай Вам Бог и Ирочке сил. Сердечный всем троим привет от моей Иры и от меня.
Из дневника
У каждого была своя Девятая симфония... Бетховен, Малер и вот – Шнитке (свою девятую он дописал уже очень больной). Она его спасала и удерживала, его, находившегося в безнадежной, в абсолютно безнадежной ситуации. Спасала музыка.
6 августа 1998
Умер Альфред Шнитке. Чувствую необходимым для себя - сказать Альфреду Гаррьевичу, Ире и людям, которые знают и не знают Шнитке.
Будет написано неисчислимое количество слов о гениальности его как композитора - в ряду самых великих от Баха до Шостаковича.
Тут я не судья.
Я хочу и имею немножко право сказать о нем как о явлении, может быть, беспрецедентно духовном.
Да, да, да. Мне это трудно понять - музыкально - но я это чувствую. Чувствую, что он соединил - одновременно и невероятно органически и дисгармонически - эпоху трех последних музыкальных веков. Наверное, наверное, в этих трех веках (а конечно, еще и дальше и дольше) он чувствовал себя как чудесная рыба в своей воде: конечно, он знал их всех, своих предшественников, обожал их - кумиров не делал - на них основывался, их цитировал, “лжецитировал” (не помню, кто высказал этот термин), “лжецитировал” иронически, трагически. Да, три века музыки, сошедшиеся в нем (особенно в трех последних десятилетиях).
Суть: не только и не столько, может быть, дело в том, что умер гениальный композитор, а в том – и это главное - что умерла (ну, конечно, не умерла, умерло телесное) - гениальная душа. Гениальный дух.
Кто знает Шнитке? - Ну, произведите опрос...
Ответ будет чудовищным, обескураживающим, обезоруживающим.
Маленькие - большие, большие на самом деле! -“ кучки” - то в Доме композиторов, то в Консерватории нашей и в консерваториях западных, собирались и собираются, слушали и слушают его. Но все равно, все равно: кто его по-настоящему знает? Кто переживает его смерть как трагедию всероссийскую, всегерманскую, всееврейскую, всемирную? Кто понял это как не телесную, физическую, механическую потерю великого композитора, но как потерю величайшего духовного явления?
Главное, что он для меня представляет - это сосредоточение - не взаимоисстребляющее, а взаимоугомоняющее, взаимогармонирующее столь разных, казалось бы, противоположных и даже антагонистических поисков духа.
Еврей, немец, русский. Разнокровье только ускорило его духовное развитие, укрепило его талант.
Католик, святоотцом которого был православный отец Николай из церкви Ивана Воина... У Шнитке был прямой, без отклонения путь к Богу (заметил однажды С.Растропович).
Каждый художник строит свой храм – но из кирпичиков всей культуры. Шнитке создал свой Собор. Не знаю (невежествен), но кажется мне, что такого невероятного, абсолютно невероятного сочетания в единой точке столь разных культур и не бывало. Четвертая симфония А.Шнитке и есть его Собор.
Чтобы человек ни делал, каким бы гениальным «профессионалом» он ни был, все равно, все равно все подытоживается, «резюмируется» в его ЛИЧНОСТИ. Мягчайший из мягчайших каких я только знал, - Шнитке был кристальнейший из кристальнейших, твердейших из твердейших в своей неуклонной вере в возможность примирения всех заблудших добр. Человек, потрясавший своим абсолютно безыскусственно детским непониманием зла, – настолько, что поражал этим, пусть на мгновение, даже самых искушенных специалистов по злу.
Как можно представить себе хронологию человечества? Цари, народы, классы, формации, орудия производства и оружие уничтожения… А, может быть, единственно точная история человечества – это искусство, это поэзия и, точнее всего, - музыка. Наука может стать убийственной и самоубийственной. Искусство – спасительно и самоспасительно. Конечно, тут не должно быть – «или - или», а скорее «и - и». Не разжигать пожар, а сохранять жар огня таланта для самоспасения человечества, а не для самоистребления его.
Очевидность, сверхочевидность “таланта”, “гения”... - Тайна, сверхтайна “таланта”, “гения”...
Вот вам “эксперимент”: “на старте” - сто тысяч претендентов. В “финале” - один, два, три...
В чем дело? В чем - тайна?.. Почему люди, казалось бы, равные на старте, приходят к разным финишам?.. В чем тут дело? Гены? Обстоятельства? Случайности? Воля - своя или чья-то?
Это сейчас меня мучает, как это ни парадоксально, в моем “контексте” сиюсекундного и навсегда вечного. Никогда еще в своей жизни я не хотел так отчуждаться от первого, злобосекундного, и обратиться к вечному... Тут же ощущаю и осуществляю пародию на самого себя (и на такового же ) ... Но только, вероятно, истинному художнику, поэту, композитору, - даровано совмещать это несовместимое, в самом себе. Без надрыва, без рационального самозадания, а естественно, натурально, как дышать... У Шнитке так и было.
Прости мне, Господи, но этот человек – подтверждение моей старой догадки, почему чисто гениальных людей больше всего – в музыке и в математике. Да потому, что тут меньше всего искривляющих всё и вся «заданий», а грубее говоря, меньше всего идеологии...
Какое я имею право “сметь свое суждение иметь” о музыке, о гении?
Ответ обратный: но тогда гении пишут только для гениев? Абсолютный геноцид для всех других? Но почему же, почему они – вдруг! – заставляют отзываться наши, смертные, не серебряные струны? Почему, почему же эти, наши струны, медные и вялые, вдруг серебрятся, становятся волевыми и жаждущими, почему вдруг так точно, сердечно откликаются на гениальные ноты?.. Значит? Значит, они в нас задели что-то. Что? Как что? Что-то конгениальное. “Конгениальными” ничто нас не может сделать, кроме как совесть, со-весть - весть обо всем человечестве сразу, о каждом человечке где бы, когда бы он ни был.
Такое искусство не то, что заставляет, не то, что принуждает, а открывает нам нашу истинную сущность, а именно: быть, чувствовать, вжиться в любого другого.
...Более религиозного человека, чем Шнитке, на своем веку я не встречал, но и более не церковного тоже. Разделяют людей не религии, а церкви. У него была абсолютная духовно-нравственная аксиома: равенство, тождество, радостное и спасительное, порыв же один – превзойти себя. Такова его Четвертая симфония, да и весь он от начала до конца. Его разнокровье только ускорило это открытие.
Музыка и власть... – странное взаимоотношение.
Власть (она, по крайней мере, у нас была самозваной, лакейско-господской) испытывала двоякое чувство: постоянное подозрение к гениям культуры и скрываемое подобострастное (сама никаких языков не знала, а потому - одновременно и беспрерывно завидовала, завидовала и подозревала).
Если угодно, у власти нашей самозваной был минусный абсолютный слух: она чуяла ноздрями или еще чем-то там, что все это не то, все это не так, а понять была не в состоянии. Но – вот противоречие – почему-то надо с этим считаться, а потому она, власть, гениальных композиторов только клеймила, но не уничтожала, как, например, писателей, поэтов. Это надо еще исследовать. Это, действительно, проблема, проблема тупой гениальности власти, тупого ее всевластия и тупого ее бессилия. Пусть это сначала покажется парадоксальным, – как с теоретической физикой. Вот так же и – с музыкой. Та и другая этим предельно заземленным прагматическим мозгам казалась – и правильно казалась – чем-то самым, самым притягательным и опасным.
Вдуматься, почему эта власть не могла расправиться так, как она расправилась со всеми другими, с физиками-теоретиками и с композиторами. Подневольно, бессознательно она чувствовала свое абсолютное бессилие перед ними и, одновременно, свою абсолютную зависимость от них. Без теоретической физики она никак не могла бы осуществить свою претензию на абсолютное господство, а без музыки – по природе своей, не то что не лгущей, а призванной беспредельно обнажать искренность чувства – не могла предстать в своем лучезарном самозванстве.
Кстати, вульгарный довод: никто, кроме физиков-теоретиков и композиторов не был так заклеймен и никто, кроме них, не получил так много Сталинских премий. Без Королевых, Туполевых нельзя – (это-то ясно), но почему-то еще, черт возьми, нельзя и без этих - как их? Шостаковичей, Прокофьевых, Хачатурянов... И в этом же ряду – Шнитке.
ОЛЕГ ЕФРЕМОВ
Моцарт: Гений и злодейство -
две вещи не совместные. Не правда, ль?
Сальери: Ты думаешь?
(Бросает яд в стакан Моцарта).
Ну, пей же!
Вот эпиграф ко всей эпохе, в которой жил и сумел выжить Олег Ефремов.
По мне, так есть два «намечных» (слово Достоевского) образа Олега Ефремова. Первый – «Федор Кузькин» («Живой») из гениального рассказа Бориса Можаева. Когда-то (засвидетельствовал Ю.П.Любимов) П.Л.Капица сам назвался «Федором Кузькиным», потому что сумел обыграть эту бывшую изуверскую власть, обыграть простым рассудком мудрого мужика, с юмором, с хитрецой. А второй «намечный» образ – это невероятное, удивительнейшее и органичнейшее сочетание Дон Кихота и Санчо Панса в одном лице.
Олег Ефремов, как может быть, никто другой, именно в силу театрального призвания своего, – предельное воплощение так называемого «шестидесятничества», с его идеализмом, переходящим в «идиотство» (в достоевсковском смысле слова). Великое воплощение утопической попытки - соединить политику (безобразие – от черта) с искусством (красотой – от Бога). Попытка титаническая и трагическая.
Трилогия: «Декабристы», «Народовольцы», «Большевики»…
Ф.Тютчев. 14-е декабря 1825.
О жертвы мысли безрассудной,
Вы уповали, может быть,
Что станет вашей крови скудной,
Чтоб вечный полюс растопить!
……………………………………
«Сталевары»…
И вдруг – тишайший, надежнейший Чехов.
И вдруг – «Капричос» Гойи («Сон разума» испанского драматурга Буэро Вальехо).
На одном из первых спектаклей «Сталеваров (сам был свидетелем), произошел трагикомический эпизод. «Пламенный» (буквально, кто помнит) финал. Зал молчит от ощущения неловкой патетичности. И вдруг раздаются хлопки. Хлопали только два человека: сидевший в правой, «правительственной» ложе М.А.Суслов и в четвертом ряду - В. М. Молотов. Все остальные молчали, а эти хлопали, хлопали, хлопали, не глядя друг на друга, как бы боясь остановиться первым.
Было неловко, страшновато и смешно. Друг на друга они не смотрели. Такой вот финал трагедии, трагикомедии, который, как я помню, потряс очень любивших Олега Лакшиных (мы сидели рядом). Кстати, не зря же он, Олег, взял В.Лакшина завлитом МХАТа, как патриархи того же МХАТа взяли таковым же в свое время М.А.Булгакова.
Олег Ефремов жил как бы одновременно и во «сне разума» и – просыпался в тихой чеховской грозе и в гойевском оглушающем аду.
Вот «амплитуда» его сомнений, колебаний, поисков.
И, кажется, нашел, начал находить выход.
Год назад, как бы ни с того, ни с сего, позвонил нам с Михаилом Рощиным в Переделкино: «Приеду?..» Захотел вдруг поставить «Моцарта и Сальери» (и даже, как помнится, не сам, а отдать кому-то из молодых).
Последняя, тихая, без свидетелей, встреча.
Легендарен – навсегда, не меньше, чем Фаина Раневская.
Прирожденный лидер, научившийся беспрерывно обновляться.
Олег, Олег, я помню тебя, проходившего на Шереметьева-2, по возвращении из Испании в 1972 году, без всяких паспортов и виз, как бы сквозь стены и кордоны, все тебя узнавали, все любили. Любовь буквально излучалась и от тебя и на тебя. Ты приехал с идеей поставить «Сон разума» по Гойе, а точнее по пьесе Буэро Вальехо. Ты из своего идеализма вдруг окунулся в гойевский ад и … выплыл. А Буэро Вальехо «они», там, наверху даже не пустили в Москву на премьеру его пьесы.
Как-то я пришел к Олегу: давай сделаем пушкинский «Лицей», ты и Валерий Золотухин. Представляешь: 1812-й, 19 октября, открытие Лицея, война Отечественная, а они, лицеисты, играют в снежки.
А потом:
Вы помните: текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шел мимо нас…
А потом – как часто, годами, они повторяли: «А помнишь?… «А помнишь?» Как в снежки воспоминаний играли…
Гениальный протуберанец прорвался - в самое захудалое время – в «Современник».
Кто-то подсчитает: ни у кого не было: – не то, что взвода или роты, а у тебя – полк целый таких безгранично любящих тебя солдат, равных тебе, от Олега Табакова, до Гали Волчек. По Окуджаве: «Все маршалы, все рядовые…»
Никогда не забуду тайных ночных репетиций в «Современнике» пьесы «Случай в Виши» в середине 60-х (спектакль был, конечно, запрещен). Никогда не забуду, как тогда, там, одиноко, в сторонке сидел Александр Исаевич Солженицын. А ты, репетируя «Случай в Виши», на самом-то деле мечтал поставить самого А.И.Солженицына, интуитивно догадываясь, что в нем зреет, созревает родное тебе.
Удивительная судьба – быть и остаться все-таки – победителем и – веселым победителем в самые невеселые времена.
Помню, пришел как-то к вам в театр один идеолог из ЦК и начал доказывать неизбежную прогрессивность оккупации Чехословакии (1968г.). А ты сказал: «Правильно, правильно, но ведь и Китай тоже против нас – давайте его прогрессивно оккупируем!..»
Преудивительнейшее качество: побеждать даже идиотов.
И еще: заговорил я о протуберанце «Современника». Но не забудем, не забудем никогда– его приход в МХАТ и его благодарность за призыв придти туда, не забудем - его «Соло для часов с боем». Гениальный ансамбль гениальных мхатовских стариков. Склеил, говоря словами Мандельштама, перебитые позвонки поколений.
9 сентября
ПАМЯТИ ЛЬВА РАЗГОНА.
Помер на 92-м.
Невозможно представить, что выпало не его долю. Невозможно представить, как это он все вынес.
Если одним словом о нем, то слово это - свет добра. Сколько его знаю, всегда светился - добром. Не только не озлобился - добрел.
Да, переменил убеждение, содрав кожу, ободрав ногти, не то что те, кто подсюсюкивая всю жизнь господам, вдруг устроили сейчас общий союз коммунистов с нацистами.
Его любил Андрей Дмитриевич Сахаров. Награда - выше нет. Его любил Булат Окуджава и посвятил ем такое:
Песенка Льва Разгона
Лева как ты молодо выглядишь!
А меня долго держали
в холодильнике... (в лагере)
Я долго лежал в холодильнике, омыт ледяною водой.
Давно в небесах собутыльники,
а я до сих пор молодой.
Преследовал Север угрозою
надежду на свет перемен,
а я пригвоздил его прозою -
пусть маленький, но феномен.
По воле судьбы или случая
я тоже растаю во мгле,
но эта надежда на лучшее
пусть светит другим на земле.
Не завидую тем, кому Булат не написал такое.
Почти профессией становится - писать некрологи о хороших людях. Одно только хорошо, что - о хороших.
ЭЛЕМ КЛИМОВ
«БЕСЫ» – НЕСНЯТОЕ КИНО
Встреча наша с Элемом произошла на первый взгляд (думаю, лишь на первый) совершенно случайно.
Началось с того, что большой, сильный, добрый и какой-то незащищенный Георгий Куницын в один прекрасный майский день (1971 года) растерянно встречал приглашенных на банкет и каждому говорил: «Надо же, провалили! Но ведь все уже оплачено. Не пропадать же…»
Кто-то из тех, кто был на защите его докторской в Институте философии, уже знал о том, что произошло, и смущенно помалкивал. Кто-то, вроде меня, еще не знал, что случилось, и неуклюже пытался поздравлять «именинника», но тут же осекался, глядя на его вытянутое лицо вконец расстроенного человека. Да, провалили его защиту. Уж не знаю, какую «антимарксистскую ересь» нашли ученые мужи – философы в культурологических тезисах этого убежденного марксиста. Или просто неприятели его (а их было предостаточно у этого открытого и талантливого человека) накидали «черных шаров». Только докторская накрылась, но банкет должен был состояться. Все мы были еще молоды, полны энтузиазма и веселья, и в конечном счете наша дружба и приязнь друг к другу была важнее всех этих докторских степеней.
...Все бы жить, как в оны дни,
Все бы жить легко и смело,
Не высчитывать предела
Для бесстрашья и любви
Вот в таком настроении рассаживались мы за накрытыми столами, и я очутился рядом с высоким красивым молодым человеком, выделявшимся среди собравшихся гордой осанкой и каким-то цепким и насмешливым глазом. Нас познакомили.
– Элем Климов.
– Конечно, знаю. «Спорт, спорт, спорт…» Великое кино. Так понять и, главное, показать, что силы человеческие – неисчерпаемы.
Разговорились и, как это бывает у русских людей, умудрились часа за полтора-два рассказать о себе все.
Я тогда, после «исключения из рядов», попал в черный список непубликуемых и недозволенных к выступлениям. У Элема закрыли (вернее, дважды приостанавливали запуск съемок) фильм, который он вынашивал несколько лет, – «Агонию». Но остановить его фантазию, его творческие замыслы не мог, конечно, ни один чиновник. Элем буквально фонтанировал идеями и придумками. Иногда приезжал к нам на Перекопскую, в нашу пятиметровую кухню, чтобы просто рассказать о том, что у него сочинилось.
Однажды звонит и без всяких объяснений непререкаемым тоном командира десантного полка приказывает:
– Немедленно приезжай на «Мосфильм». Пропуск заказан.
– Что случилось?
– Объясню при встрече.
Несусь на «Мосфильм». Элему разрешили снимать. Мимоходом объясняет мне срочный вызов:
– Видишь ли, я когда-то дал себе зарок – в каждом фильме снимать жену и друга. Иначе потерплю неудачу. Вот, будешь сниматься с Ларисой в сцене пьяной оргии Распутина в московском ресторане. Иди, одевайся. Лариса уже ждет.
Действительно, Элем снял нас в странной мизансцене (снимал полдня, а на экране это длится 30 секунд): я, весьма достойный господин из дворян, пытаюсь защитить и увести от пьяных глаз разгулявшегося мужика молодую московскую красавицу. Снять-то он нас снял, весь фильм снял. Горел, весь выложился, все свои придумки воплотил… И начались бесконечные придирки: исправить, прояснить, отразить… Элем ни в чем существенном не уступал. Фильм положили на полку.
Кажется, в 1975 или 1976 году (я тогда не вылезал из Театра на Таганке) брат Элема Герман привез ему из Минска повесть белорусского писателя Алеся Адамовича «Хатынь». Я уже читал ее, но самого Алеся еще не знал. Видел, что Элем загорелся новым материалом. При наших встречах рассказывал, что пишет вместе с Адамовичем сценарий фильма по повести, называл свой будущий фильм – «Убейте Гитлера». Рассказывал Элем о своих замыслах так, что казалось, уже нечего и снимать: перед глазами вставали такие яркие картины, будто наяву.
Но увидели мы этот фильм только через десять лет, в 1985 году, под другим названием – «Иди и смотри». В том же году фильм получил первый приз на Московском международном кинофестивале. Вот что записалось тогда по горячим следам:
Потрясает финальная сцена. Белорусский мальчик-партизан Флёра прошел через такие адовы муки, выдержать которые было дано далеко не всем взрослым, даже не всем мужам-воинам. Постарело, обуглилось лицо, постарели, застыли, не мигают глаза, увидевшие такое, от чего можно ослепнуть, обезуметь, поседела голова. И вот он – один на один с Гитлером.
Сначала это портрет Гитлера. Мальчик остервенело стреляет в него. Камера уводит нас назад в историю...
Вот возникает на экране Гитлер реальный, в маразме, подыхающий, но все еще благословляющий на последнюю бойню таких же юнцов, как этот мальчик. И Флёра – стреляет, стреляет в него с еще большим остервенением. Стреляет и в Гитлера молодого, изрыгающего свои речи, от которых млеет толпа, млеет в омерзительном сладострастии.
Документальные, хроникальные кадры – сама история! – откручиваются назад, все быстрее и быстрее. Гитлер, еще совсем молодой, рвется к власти, а мальчик – стреляет, стреляет. Бомбы и парашютисты всасываются обратно в самолеты, поднимаются руины домов, гитлеровцы стремительно шагают – пятятся назад. Вот Гитлер – ефрейтор Первой мировой войны. Мальчик – стреляет, стреляет в него, и вместе с ним ненавидим, стреляем и мы.
И вдруг перед мальчиком возникает фотография: молодая женщина, на руках у нее – малыш. Кто это? Маленький Шикльгрубер, гитлереныш. Сначала не хочешь, не можешь назвать его иначе: ведь из гитлереныша этого и вырастет Гитлер. Но это – мальчик, дитя, нормальное человеческое дитя. Что делать Флёре? По логике «нормальной» – стрелять, тем более стрелять, чтобы убить зло в самом его зародыше. По логике гуманизма – ни в коем случае! Ни за что! И наш мальчик не стреляет, не может выстрелить в ребенка.
Для меня финальная сцена фильма, сцена «невыстрела» – это великая метафора гуманизма, одна из самых убедительных, убеждающих, неотразимых в отечественном и мировом киноискусстве. Гуманизма не сладкой бессильной фразы, а именно горького, сильного, действенного. Гуманизма, в котором слились воедино мудрость, благородство, одоление, казалось бы, абсолютно неодолимого, а еще, главное, непосредственность детского доверчивого взгляда, сохранившегося, несмотря ни на что. Это – завет поколения, воевавшего в последней мировой войне, более того – завет всех поколений, воевавших в бесчисленных войнах в течение веков и тысячелетий, завет новым будущим поколениям: не стреляйте!
Да, это великая метафора гуманизма, великая победа гуманистического мировоззрения, верность великой гуманистической традиции русской литературы, литературы Пушкина, Достоевского, Толстого.
И вдруг понимаешь, как ее до сих пор не хватало, этой сцены! Вот последняя точка в войне! Вот последняя точка во всех войнах! Вот истинное «сведение счетов» искусства с войной.
…Я вспоминаю выражение Адамовича о том, что никогда еще формула «убить человечество» не соприкасалась столь тесно с формулой «убить человека». Ведь нельзя сказать – не убий человечество, но можешь убить человека. Почему? Да потому, что все и началось именно с допустимости тезиса «убий человека». А если «убий человека» означает – убий любого, то это и значит, что в конце концов можно убить всех. Остальное лишь дело техники. Поэтому высший и единственно реальный гуманизм состоит не просто в том, чтобы сказать (и осуществить) – «не убий человечество», не сказав (не осуществив) – «не убий человека». Все сложнее. Иначе будет лишь новая отсрочка самоубийства человеческого рода. Как в химии: вы бросаете какой-то реактив, щепотку, кристаллик в раствор, а через определенное время получаете всеохватывающую реакцию. Или как в биологии: массовая эпидемия от какой-то одной «трихины». Так и тут. Если брошена в человечество «трихина», кристаллик такой – «убий человека», то в итоге и получим – «убий человечество». И ничего другого не получим.
Я думал об этом, глядя, как Климов заставляет историю откручиваться назад. Возникло странное, небывалое чувство обратимости истории. Секунда – и воскресли миллионы. Секунда – и фюрер не фюрер, а ефрейтор. Еще секунда – и он же нормальный малыш... Для Климова это не «прием», не просто «находка мастера». Здесь у него – мысль, мысль глубокая, мировоззренческая: нет фатальности, нет абсолютной предопределенности в путях истории. Конечно, история – это не шахматы, но порой бывает так, что случившегося могло бы и не быть, будь найдены и сделаны другие «ходы». Может быть, когда-нибудь ученые докажут неопровержимо, какие и когда реальные шансы избежать Второй мировой войны были упущены, кем и почему. Позволяет же домашний анализ проигранной шахматной партии найти роковую ошибку.
Давно сказано Гегелем, что вся история учит только одному – тому, что на ее уроках никто не учится. Однако к этой трагической иронии наше время сделало одно, но решающее добавление: если и сейчас уроки истории не будут извлечены, то не станет и самой истории, вообще закончатся все и всякие уроки. Вы видели, читатели, как гитлеровцы сжигали детей в церкви и как они, дети, летали там, в церкви? Ну, так дело и идет к тому, что все дети, все люди будут так же летать над всей Землей,
Все это – лишь небольшая часть мыслей и чувств, которые вызывает фильм «Иди и смотри». Он обжигает не только огнем войны прошедшей, но и огнем той войны, после которой, если она случится, сгорит уже все. Фильм этот не только, а может быть, и не столько оглядывается назад, сколько заглядывает вперед: только «невыстрелом» может быть спасена жизнь на Земле.
«Иди и смотри» – слова из Апокалипсиса (глава 6), но весь фильм – о неприятии «конца света», о суде над помыслами и деяниями, ведущими к такому концу, о спасительном суде, который должен состояться до и вместо всеобщей атомной Хатыни.
Достоевский говорил: «Где наши лучшие люди? Всплывут во время опасности». Именно такими людьми создан этот фильм. И он множит число таких людей...
Но все эти мысли – уже задним числом. А тогда, в 1975–1976 годах, когда Климов с Адамовичем уже начали вплотную работать над запуском картины (при поддержке первого секретаря ЦК Компартии Белоруссии Машерова), из Москвы послали расстрельную команду во главе с первым официальным кинокритиком из газеты «Правда». И фильм запретили.
Грешно говорить, но нет худа без добра. Элем приехал ко мне в Малеевку (мы там жили с Ирой всю осень 1978-го и зиму 1979 года) и предложил делать сценарий по «Бесам» Достоевского. Предложение я принял с радостью, тем более что сидел в это время над инсценировкой «Бесов» для Театра на Таганке. Дал себе зарок: никаких чужих инсценировок не читать, хотя на столе передо мной в качестве приманки-раздражителя лежала переведенная для меня с французского одной милой старой дамой пьеса Камю.
Началась работа. Прежде всего снова и снова читали сам роман и черновики к нему.
Мы читали и перебивали друг друга чуть не на каждой странице: «Не может быть! Откуда он это знал?» Конечно, тогда для нас было потрясение прежде всего политическое. Духовное развитие требовало и сил, и времени. Не сразу мы тогда поняли, что в романе дана гениальная и самая ранняя диагностика бесовщины, той, что захватила не только нашу страну на многие десятилетия, но и расползлась по всему миру. Расползлась и в виде левого и правого экстремизма, и современного терроризма всех мастей, и в форме религиозно-национальных преступлений.
И теперь этот великий роман-предупреждение мы хотели перевести на язык кино и язык современности.
Как только мы с Элемом заговорили о киноинтерпретации «Бесов», услыхали (буквально!): «И заикаться, и думать – не смейте! Чтобы эту дрянь (так, так было сказано) – в кино?!» До сих пор храню резолюцию из 12 пунктов бывшего большого идеологического начальника Демичева, согласно которой «советский зритель никогда не увидит «Бесов» ни на сцене, ни в кино».
Запомнился трагикомический эпизод нашего проталкивания идеи экранизации «Бесов». Пошли с Элемом к ответственному работнику ЦК КПСС Вадиму Загладину. Поскольку я работал с ним еще в Праге и сохранил приятельские отношения, то надеялся на подмогу. Принял он нас у себя дома очень дружелюбно и гостеприимно. «Да» и «нет» – не говорил, но сомнения большие высказывал. Я ему об угрозе левого терроризма во всем мире, о бесчинствах «красных бригад»… Соглашается. Но… И тут я напоследок выпалил: «Ну, вам в вашем ЦК не хватает только, чтобы террористы захватили какого-нибудь президента». Ушли.
Прихожу домой – и первое, что вижу в телевизионных новостях: «Террористы в Италии захватили лидера Христианско-демократической партии, бывшего премьер-министра Альдо Моро». Тут же звоню Вадиму: «Поздравляю. Будете ждать еще?.. Финал остается открытым!»
Понятное дело, пробить тогда «Бесов» ни в советском кино, ни в советском театре было невозможно. Но сами-то мы с Элемом от идеи перевода «Бесов» Достоевского на язык кино не отказались. Более того, у меня именно после совместной творческой работы с Элемом сложилась театральная композиция. И я на несколько лет буквально «заболел» темой бесовщины.
Стали мы с Элемом перечитывать произведения Достоевского под этим новым углом зрения и убедились в очевидном, в том, что нет среди них ни одного, где не было бы этой темы бесовщины, не было бы образов бесов.
«Великий и милый наш больной» – для Достоевского это, конечно, прежде всего, больше всего Россия, но – тоже конечно – и весь, весь мир. «Великий и милый наш больной» – это же мысль, тон, плач Смешного человека, когда он смотрит на Землю, на всю Землю, когда узнает ее в какой-то «другой планете».
«Великий и милый наш больной» – это и Россия, и русский народ, и вся Земля наша, и весь род человеческий, а бесы – это (подчеркнем) все язвы за все века. Перед нами – высшее художественное обобщение, великий, поистине вселенский художественный образ (и уж конечно, не только, да и не столько изображение нечаевщины или бакунизма 70-х годов XIX века).
Тем временем сама жизнь подбрасывала страшные, трагические сюжеты.
На исходе третьей четверти XX века и II тысячелетия нашей эры случилась «революция красных кхмеров» в Кампучии. Сначала в нашей печати и по телевидению эту «революцию» всячески приветствовали...
Полпотовщина – полный, законченный, скоростной цикл развития социальной чумы, политической холеры, идеологического сифилиса – от «микробов в пробирке» (то есть в головах идеологов, в их статьях и книгах) до повальной эпидемии и массовой смерти, от появления идей-»трихин» до воплощения их в карательных экспедициях и трупах. Предельно наглядно и быстро, в «химически чистом виде», она раскрыла тайну всех подобных теорий: все они и есть не что иное, как составление и обоснование возможно более длинных проскрипционных списков, все они исходят из отношения к жизни человека, народа, человечества как к «чистой доске».
Достоевский еще в «Зимних записках о летних впечатлениях» писал о теории «чистой доски», о теории, согласно которой: «почвы нет, народа нет, национальность – это только известная система податей, душа – tabula rasa, вощичек, из которого можно сейчас же вылепить настоящего человека, обще-человека всемирного, гомункула – стоит только приложить плоды европейской цивилизации да прочесть две-три книжки». Это было адресовано русским либералам.
Но сверлит одна и та же мысль: а если бы те, кто идет за бесами по молодости лет, по наивности, неопытности, глупости, «отвлеченности», кому нравятся все эти чумные, холерные, сифилитические микробы (когда смотришь на них, так сказать, в микроскоп: ах, какие они там красивенькие, какие «орнаментальные»!), если бы увидели они уже простым, невооруженным глазом все отвратительные язвы, рожденные этими красивенькими микробами, увидели бы горы трупов, если бы связались в их сознании, в их чувствах все начала и все концы болезни,– то неужели бы не отпрянули они в ужасе и гневе? Неужели оказались бы только перед одним выбором: быть убитыми или убивать самим? Стать жертвой или палачом? Или есть другой выбор? Возможно ли в самом зародыше распознать отвратительную, смертельную болезнь и уже в зародыше – выжигать ее, не то поздно будет? Прививка, прививка нужна от заразы. И прививка эта – прежде всего – правда о заразе.
«Жестокий талант», «Не за тех бесов вы ухватились» – такие отметки, как учитель взбалмошному ученику, выставил прекраснодушнейший (в данном случае) Михайловский – Достоевскому. Воскресни он сегодня, взгляни, «не отвертываясь», на сталинщину, на недавний Китай и недавнюю Кампучию,– да неужели не взял бы он своих слов обратно? Есть ли, в конце концов, более высокий, точный, решающий критерий истины (в том числе и художественной), чем жизнь и смерть рода человеческого? Или – пусть погибнет мир (от бесов), а формула «Не за тех...» все равно, все равно верна?! За тех! За тех, которые уже извели многие миллионы людей и которые, будь их воля, уподобили бы всю Землю самолету (образ, рожденный ими самими), а человечество – заложнику, угрожая ему гибелью, если не согласится оно на «безграничное повиновение» им, бесам. За тех, которые собираются заменить завтра пластиковые бомбы на атомные и уже не выкрадывать отдельных премьеров и президентов, а разом захватывать и взрывать парламенты и советы министров – это грозит, к этому идет! За тех, которые провоцируют сегодня таранное самоубийственное столкновение двух систем. За тех, за которых еще «ухватились» Герцен и Щедрин...
А еще приходит вдруг такая мысль: воскресить бы всех людей, погибших от бесов, да их и опросить: за тех или не за тех? Им – кому ж еще? – решающее слово. Но их нет, значит, слово это – за нашей памятью о них, за нашей волей ответить на вопрос: сколько же еще миллионов должны угробить бесы, чтобы стали наконец понятны предупреждения нашего великого соотечественника?
Вывод? Как никогда, нам нужна честная хроника всей нашей жизни, хроника жизни всей страны, а сегодняшней жизни – особенно.
Все эти мысли остались на бумаге. Снять кино «Бесы» с Элемом Климовым нам так и не удалось. Хотя помнится, что когда польский режиссер Анджей Вайда узнал о замысле Климова, то отказался от своего кинопроекта «Бесы». Не хотел перебегать дорогу своему русскому другу.
Но со временем Элем охладел к идее снимать Достоевского. Когда наступили новые времена и он стал Первым секретарем Союза кинематографистов новой России, совершив в годы перестройки свою знаменитую «революцию» в нашем кино, я попытался убедить его вернуться к «Бесам». Но сначала он был слишком занят организационными делами, поездками по миру. Потом загорелся идеей снять булгаковского «Мастера и Маргариту». Чудилось ему, что это будет совсем новое кино. Идей и придумок, как всегда, было не счесть. Долго искал источники финансирования… и как-то все выдохлось.
Наши встречи стали редкими. Перезванивались. Я всякий раз пытался убедить его, что «Бесы» станут настоящим кино, на века. Не удавалось. Так и остались «Бесы» неснятым кино. Прекрасные замыслы не осуществились. А в 2005 году Элем ушел из жизни.
Как описать неожиданный удар по темечку? От неожиданности смерти этого человека – теряешь слова. Хотя, признаюсь, одновременно я все время его предупреждал: «Лезешь на рожон. Даже ты не можешь представить себе, как они, которых ты не боишься, бояться тебя. Какие планы они вынашивают». Отхохатывался и по-прежнему пер на этот самый рожон. Как там, как это все случилось, мы сейчас не знаем, и, может быть, не узнаем никогда.
Самое лучезарное – это, когда он приезжал – нежданно-негаданно. Но всегда ожидаемо. Обычно – к Юрию Давыдову. Мы сидели втроем… Какие тут «конфликты» «отцов и детей»? Мы, «старики», любовались им, завидовали его «перпетууммобильности», а он никогда не забывал на своих, памятных для всех, дачных праздниках, - помянуть добром шестидесятников. Неожиданно и радостно он и для нас, сделался учителем и образцом.
Только сейчас понимаешь: буквально сжигал себя, сгорал с двух концов.
…Сидим втроем у Юрия Давыдова – три «Ю». Он вдруг вскакивает: «Ой, братцы, совсем забыл. Опаздываю. У меня сейчас международный разговор…» Выскакивает на дорогу. Ползет трактор. Оттуда: «Юр, Щекоч, куда тебе?». Довез.
Его даже не с кем сравнивать. Разве только с Алесем Адамовичем, - по незамедлительно- мгновенной, безоглядно-бесстрашной и рабоче-деловой реакции на любую ложь и подлость. Всегда бросался сразу, очертя голову, в самую гущу.
Сколько он искал, отыскивал, отыскал и вывел в свет еще более молодых, чем он сам! Сколько влюбленных в него учеников, преданных, зараженных его бескорыстной энергией! Хотя, зачем лукавить? Были, как всегда и положено, неблагодарности и предательство. И у не Христов бывают иудушки. Люди эти сами про себя все знают и, надеюсь, никогда не забудут того, что знают. Не позавидуешь такой памяти.
…Абсолютная неподкупность. Никогда никаких задних мыслей (урвать, прихватить). Только одно: докопаться до истины, отыскать кровопийц - клещей, выколупать, выцарапать их и показать всем на ладошке – как корчатся они на свету, как представляются «божьими коровками» и мечтают снова забраться нам всем под кожу и снова укусить – отравить своим ядом.
Как его на все хватало, на книги, на сотни статей, на депутатские запросы во все инстанции, на бесконечные поездки в «горячие точки»… От той информации, которой он был перенасыщен, можно было, наверное, сойти с ума. А он никогда не терял присутствия духа и снова и снова ввязывался в борьбу со всеми этими «клещами».
Радостно было смотреть и слушать, когда говорили эти два человека, говорили, заикаясь, неуклюже, не по демосфеновски, но которым все честные и совестливые верили, а все клещеобразные корчились и вопили. Я имею в виду – Юру Щекочихина и А.Д.Сахарова.
Я в свое время навидался – по горло – депутатов, у которых вся энергия, кстати, очень даже и очень немалая, уходила на то, чтобы что-нибудь да прихватить. Этот жил как гениальный бомж, но на самом верху духа. Бытовая неустроенность, неухоженность, а думал, чувствовал только главное. Всегда в его доме жили неустроенные люди. А его праздники – это легенда – сколько у него было друзей, которых он спас и которые ему помогали.
Он воплотил снятие проблемы отцов и детей: и те, и другие любили его одинаково.
…Самое печальное, несправедливое, негожее: старым хоронить молодых.
АЛЕКСАНДР ЯКОВЛЕВ
Из дневника
19 июля 1998
Хочу, наконец, собрать в точку все свои мысли и чувства на счет А.Н.Яковлева.
Суть (до сих пор для меня неразрешимая): не знаю никого еще из людей перебывавших на самых вершинах власти, испытавших все, что даже мне не снится, - и вдруг “переродившегося”. Говорю только о своем личном опыте восприятия: исторические примеры - наизучался... от Апостолов до блаженного Августина и т.п.
Факт (абсолютно моего личностного восприятия): никто из “НИХ” (членов ПБ, ЦК КПСС ), никто не отважился на такой пересмотр самого себя. Знаю по себе: чтобы в преклонном возрасте пересмотреть себя, да еще честно, беспощадно и совестливо, да еще с такого “верха”, - не припомню.
Вот тут-то и начинается противуречие. Дальше буду говорить точками, пунктиром. Надеюсь, линия потом выстроится.
Полусмутно помню его знаменитую статью в “Литературке” против “русофильства”. А конкретно - против глазуновской сволочи.
Потом А.Н.Яковлев - посол в Канаде. Потом – член ЦК. Потом директор ИМЭМО и т.п. Луч надежды.
Не помню точно, в каком году ( в 1987 или 1988) провожал Элема Климова к нему, к Яковлеву как на войну, как на подвиг – говорить о том, что хотим снять фильм «Бесы»... Элем (а кем и каким был тогда Элем!) вернулся, достал тихо бутылку водки, еще на Перекопской. Налил, выпили ...
- Ничего на выйдет! Знаешь, что он мне сказал: «Нельзя к Сталину относится односторонне, у него были свои минусы, но зато и свои плюсы». Понял? Мы - горим.
Ну, аминь. А все-таки не верилось. И - оправдалось.
Потом я уже спросил у самого Александра Николаевича о том визите к нему Элема Климова, рассказав об этом случае искренне.
- “А я знаю, почему вы так переменились. Потому что пропахали лично - всю эту кровавую почву заново, вчувствовались... А еще вдруг один человек мне сказал про Вас: долго запрягает...
И вдруг вспомнил тот эпизод военный, когда на островке Вы остались чуть ли не один... А я уже, в свою очередь, вспомнил выпады мерзавца Макашева”.
Потом началось наше сближение (думаю, что даже и до сих пор), сближение хитреца-мудреца с идиотом- “мудрецом”. Но была, есть и остается какая-то идеалистическая точка. Пересечение наших судеб. Бывают удивительные точки пересечения наших двух истинностей и опять иногда сохраняется недоверие.
Одна из главных “точек”, это март, дай Бог памяти, 20- числа, 1990 года, когда в Москве впервые появились танки. Мы примчались к нему с Алесем Адамовичем в ЦКБ (он тогда приболел). И как я упрашивал его дать мне трубку - поговорить с М.С.Горбачевым.
- Вот трубка. Что вы ему скажете?
Я замешкался.
- Я, я ему скажу то же самое, что Сахаров сказал ему из Горького...
- Вы - идеалист, Юрий Федорович.
- Да ведь и Вы тоже, иначе меня здесь бы не было.
- Я с ним с утра об этом говорил. Слушать не хочет. И Бакатина не хочет слушать, Бакатина, который всю вину хотел взять на себя.
Чувствовались однако заинтересованность и предрасположенность. И снисходительность (дурачки- идеалисты). Повторялось это несколько раз.
В чем сомневаюсь? Все-таки, по-видимому, возраст. Мозги менять в 40-50-70 лет не одно и то же. Все труднее и труднее. Отчего зависит. От вкорененности в землю и от вкоренности в науку, в искусство. У него - все от земли и от войны. И тут я ему не указчик.
Генерал Лебедь был негодяйски не прав, когда на последней партконференции заявил: сколько у Вас Яковлев лиц, и какое сейчас? А сам-то, а сам-то... Да, о Лебеде - особ статья. Что, не был что ли в КПСС? Не вышел, что ли из КПСС? Так, какое моральное право имеешь попрекать А.Н.Яковлева насчет перемены лиц? Тот, по крайней мере, объяснил свою перемену, а ты? Нечестно, не по-мужски.
Однако: а все-таки: гены, ДНК, скелет духовный и психологический даже, “рентген” не только у Б.Н.Ельцина остался прежний, не говоря о М.С.Горбачеве, но и у А.Н.Яковлева, да и у меня, а если уж говорить до конца. Это на нас клеймо общее.
6 августа 2 003
В связи с 80-летием Александра Николаевича Яковлева С.А. Филатов просил написать для сборника небольшую статью. Начал думать – что главное.
…Всегда на Яковлева была надежда интеллигенции – и в деле с Ниной Андреевой (ответ в «Правде»), и в деле с Лигачевым. Кажется, его выступление о церкви в Оптине Пустынь в 1985-86 гг. стало началом реабилитации православной церкви. Он же был председателем комиссии по рассекречиванию документов о сговоре Сталина с Гитлером.
Настоящий слом, настоящая перемена его убеждений началась тогда, когда он стал работать в комиссии по делам репрессированных. Потом я его спрашивал. Подтвердил. Перелом главный произошел или ускорился от этого.
Критерии перемены убеждений у него: напор фактов, безусловная и беспощадная самокритика, ничего не замалчивать.
Невероятная работоспособность. Яковлев (в отличие от Зюганова и Жирика) сам пишет.
Невероятная их ненависть к нему, патологическая. Поносят за предательство, а сами?
Но есть более общий вопрос. Как новая идея овладевает отдельной личностью и массой? Сколько времени – фактор и критерий важнейший.
Книг у Яковлева много – и чисто политических, и философских. Деятельность его слишком известна – и почитателям его, и многочисленным недоброжелателям, и врагам.
Меня же интересует этот удивительный человек, прежде всего, потому, что он, как никто другой (из самой высшей «шеренги»), непрерывно «возбуждает» в себе вопрос: «Верны ли мои убеждения?». Не боится признаться, как и когда их менял, а главное – всегда и при всех обстоятельствах остается человеком с крепким нравственным стержнем, который определял и убеждения (они не могут не меняться), и поступки (они были разные, но никогда не было подлости и страха).
А.Н.Яковлев может сделать то, что никому еще не удавалось. Убедила меня в этом его недавняя книга, его подкупающе наивная и неожиданная, сердечная, пусть запоздалая, влюбленность в буддизм. Это знак. Я вначале не понял и даже немного иронизировал. Я - неправ.
Открытость. Он вдруг нашел в себе открытость. Господи, дай ему побольше дней!
Мысли - от чтения главы рукописи А.Н.Яковлева - «М.С.Горбачев».
Есть какая-то непонятная невидимая стена, которую надо, страшно переступить, а уже нельзя - не переступить.
Самая честная исповедь = «ищи не в селе - ищи в себе»...
Подумать, продумать: кто из «высоких» «номенклатурных» деятелей способен оказался на беспощадность исповеди, на беспощадность к себе.
В разных эпохах... Наша - уж слишком особенная.
Никто из фашистов (NB), разве только этот немец - на Нюренбергском процессе (последнее слово) - Шпеер. Других не знаю или не упомню.
У нас – А.Н.Яковлев.
Покаяние у остальных - только в форме оговорки, «деепричастия» приличного, но никогда не в качестве «главного предложения».
Гамлет: «Оберни очи свои внутрь себя»...
Все, почти все оборачивают очи «внутрь себя» - походя, мельком. Боятся. Все равно, все равно - тянет их, нас, «обернуть очи» - вокруг, в «село», то есть: так или иначе - сослаться в оправдание себя на эпоху, на время, среду.
Кто - до предела - искренен, то есть беспощаден - к себе?
На 75-летнем юбилее Карякина 23 июля 2005 года в Доме-музее Булата Окуджавы А.Н.Яковлев выступил первым.
Говорить в этой аудитории о Карякине – и трудно, и легко, потому что каждый из здесь присутствующих знает его или, по крайней мере думает, что знает – лучше, чем кто-либо. У меня тоже есть это самоуверенное чувство, будто знаю его лучше, чем кто-либо, ну не считая, конечно, Ирочки. Тут соревноваться не стоит.
Хочется сказать и коротко, и не коротко. Я, действительно, без всякого лицемерия, просто очень люблю Юру.
Отношения у нас с ним складывались непросто. То мы поругаемся, то помиримся. То наговорим друг другу какие-нибудь неприятные слова и тут же возьмем их обратно. Но отношения эти – самые человеческие.
Карякина я узнал сначала не лично, а по его книге о Достоевском. Читал Достоевского, по крайней мере, что-то, но понял Достоевского, когда прочитал его работу – глубокую, умную, честную.
Я хочу прежде всего сказать о его, Карякина, - честности. Скажу откровенно: более честного человека в своих высказываниях – не знаю. Он всегда говорит честно, прав или неправ. В общем, за свою жизнь человека более честного – не встречал. Он говорит людям правду в глаза, хотя порой это бывает бесполезно. Помню, стоим мы с ним на каком-то приеме и вдруг подходит некто Рагозин. И вдруг Карякин, не подавая ему руки, говорит: «А ведь ты - негодяй». И было это очень давно, теперь-то мало кто в этом усомнится. Я тогда ему сказал: «Юра, ну зачем ты это говоришь, ведь бесполезно. У таких людей нечестность - их профессия». А он в ответ: «Нет, людям надо напоминать, кто они такие». Вот эта честность Карякина меня всегда поражала.
И еще поражал его талант. Он очень талантливый человек.
А недавно он мне дал свое письмо ко мне, неотправленное – уж не знаю, по какой причине он его не отправил, он мне об этом не сказал. И вот прочел я это письмо раза три, хотел понять каждое слово, но так и не понял, критикует ли он меня или хвалит.
И последнее: он пришел в перестройку очень рано. Поверил в нее и на всю жизнь. Такой он человек.
Юрочка, живи долго и думай. Твоя профессия, твоя работа – думать.
А.В.ЗАПАДОВ
Александр Васильевич Западов был для Карякина старшим другом, учителем. Встретились они, когда Юра, еще юнец, начал с друзьями борьбу против «монстров» философского факультета МГУ. А потом – короткая и радостная встреча в годы «перестройки» и … уже статья памяти об этом замечательном человеке.
П О В Е З Л О…
(Об одном эпизоде пятидесятилетней давности)
«Годом раньше быть бы вам лагерной пылью»
И.Я.Щипанов
«Вам, ребята, еще повезло… »
А.В.Западов
,
С Александром Васильевичем я познакомился и, смею сказать, подружился, несмотря на разность в возрасте – в 1955-56 гг. (мне – 25, ему вдвое больше). Он сыграл тогда в моей судьбе (и не только в моей) роль исключительную.
Неожиданная просьба написать о нем - к его столетию - разбудила, разбередила во мне одно воспоминание, которое давно уже превратилось как бы в далекую, едва различимую точку. И вдруг эта точка приблизилась, вспыхнула и взорвалась. Слишком многое в ней сошлось, пересеклось значимого и для того времени, и, оказалось, для будущего. И пишу сегодня об этом так, будто было все это вчера.
В 53-м мы, трое аспирантов кафедры истории русской философии МГУ (Е.Плимак, Л. Филиппов и я, в 54-м к нам присоединился И. Пантин), обнаружили, что докторская диссертация зав. кафедрой И.Я.Щипанова грубо фальсифицирована, как и учебник «История русской философии», только что выдвинутый на Сталинскую премию (ее главные авторы член- корр. Академии наук М.Иовчук и проф. Щипанов, наши «лысенки» истории русской философии).
Принялись за работу, разумеется, никого об этом не извещая и… почти сразу же опростоволосились. Я ухитрился оставить в телефонной будке подготовительные материалы к этой работе в папке под заглавием «Кафедра истории русской философии МГУ». Какой-то добросовестный человек переслал эту папку прямо по адресу, то есть она сразу попала в руки Иовчука и Щипанова. Понятно, какими глазами они стали смотреть на нас.
Что делать? Ускорили работу, и в один прекрасный вечер провалившийся конспиратор позвонил Щипанову домой и сказал, что мы решили вручить ему свой фолиант. Он предложил немедленно приехать к нему, дал адрес. Я в ответ:
-Сейчас приехать не могу. Ну, ничего. Отдадим завтра.
-А Вы где?
- На кафедре
- Тогда я сам приеду. Сейчас буду.
Пока он ехал, я разговаривал с нашей секретаршей. Это была тихая милая доброжелательная уже далеко не молодая женщина. К ней-то и попала та злополучная папка, и она, естественно, не заглянув туда, передала ее начальству. А потом ужасно огорчилась, что подвела нас. Мы ее утешали, а она в ответ: «Ой, ребятки, такое затеяли. Они же вас сотрут. Я - то их знаю, нагляделась, наслушалась». (Сейчас не помню кто, муж ее или родственник какой погиб в лагерях).
Примчался шеф. Я – ему: «У вас отрывки, а тут все полностью».
Он схватил наш томище. Тут же быстро пролистал его трясущимися руками. Поднял голову. Глаза бегают, вдруг сузились, заледенели (навсегда я запомнил эти руки и эти глаза, и сейчас их вижу), и вырвалось у него каким-то шепотом-шипением: «Годом раньше, быть бы вам лагерной пылью». Хорошенькое пожелание учителя ученику. Этакое напутствие.
- А по-моему, Вы опоздали, Иван Яковлевич…
Вскоре меня вызвал Иовчук: «Я не понимаю Вас, Карякин. Вы такой талантливый, у Вас такое может быть будущее. А Вы спутались с этими бездарностями. Зачем жизнь себе ломаете с самого начала?»
(Позже выяснилось, что точно такую же фразу он склонировал для каждого из нас. Мы потом смеялись: он был куда умнее, дальновиднее Щипанова, и вдруг такой прокол).
А тогда я сказал Иовчуку: «У меня тоже к Вам вопрос. Почему Вы изъяли свою докторскую из всех библиотек? Из ВАКа не успели еще? Так поспешите».
Всех нас обвинили в клевете на советскую науку. Меня исключили из аспирантуры. Тем не менее, вся эта история была достаточно шумной и с помощью некоторых преподавателей мы добились создания комиссии для разбора нашего дела. Председателем комиссии был член-корр. АН В.М. Арциховский, членами ее - А.В. Западов, П.А.Зайончковский и другие. Мы уже знали, что на заседаниях комиссии наиболее резко против Иовчука и Щипанова выступал А.В.Западов. Мы с ним встретились. Он все прекрасно понимал, но сразу же охладил наш жар: «Из этого рая, не выйдет ни… Но и вы на полтавскую викторию не надейтесь. Для вас и ничья - виктория…».
В решении комиссии в академическом тоне признавалось, что в работе кафедры истории русской философии есть серьезные изъяны. Обвинения против нас в клевете были сняты. Меня восстановили. Нам повезло…
Нам повезло трижды. Во-первых, наступили времена, которые А.А.Ахматова позже назвала «сравнительно вегетарианскими». Во-вторых, повезло в том, что мы втянулись в борьбу, которая оказалась для нас хорошей закалкой на будущее. В- третьих, получили поддержку таких людей, как А.В.Западов. Без такой поддержки - кто знает? – и наша судьба
случилась бы иной.
…Шли годы. Иногда встречались. Беседы с ним – счастье. Его монологами заслушивался. Знания – уникальны, да еще помноженные на ум, мудрость, остроумие. Несколько раз побывал на его лекциях. Это были великолепные концерты.
Однажды лет тридцать назад я читал на журфаке лекцию о Достоевском. Вдруг среди студентов увидел Александра Васильевича. Прервался, извинившись. Подошел к нему. Обнялись. Он весело:
- Ну вот, теперь и я, старик, ваш студент. Ничего-ничего ни мне, ни им (обвел рукой зал) не захотелось смыться.
В конце 97 –го от него подарок: звонок по поводу моих статей «Стоит ли наступать на грабли ?» и «Ждановская жидкость»: «Поздравляю, Вы что-то, батенька, мало меняетесь».
21 января 2 007. Переделкино
ЭРНСТ НЕИЗВЕСТНЫЙ
Юру с Эрнстом связывает уже полувековая дружба. Сам Эрнст очень точно сказал ему об этом: «Нам с тобой выпало редкостное счастье пронести нашу дружбу через долгие и непростые годы».
Юра любит, боготворит Эрика. Это видно из всего, что писал о нем. Добавлю только, что когда готовила я к печати книгу Юрия Карякина «Достоевский и Апокалипсис», Эрнст радостно откликнулся и прислал мне письмо, что было немаловажно для юридически-правового отдела издательства: «Дорогая Ирина, данным письмом я подтверждаю разрешение на публикацию моих иллюстраций к серии Апокалипсис в книге Юрия Карякина - Достоевский и Апокалипсис. Твой Эрнст».
.
ЭРНСТУ НЕИЗВЕСТНОМУ - 80
ХУДОЖНИК ВОЗРОЖДЕНИЯ В ЭПОХУ АПОКАЛИПСИСА
Посвящается маме Эрнста Неизвестного
Бэлле Абрамовне Дижур
Когда бы грек увидел наши игры…
(О. Мандельштам)
Словно в зеркале страшной ночи
И беснуется и не хочет
Узнавать себя человек…
(А.Ахматова)
Почему такое посвящение? Да потому, что она – его мама, а у нее – такой сын. Потому, что она (по профессии биолог, доктор наук, из тех гонимых генетиков) и сегодня, в свои 102 года, работает - пишет стихи. За последнюю книжку стихов получила престижную американскую премию (сейчас живет в США). Потому что она выжила, получив две похоронки на сына, ушедшего добровольцем на фронт в 17 лет и «посмертно» награжденного орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу», а потом встретила его чудом выжившего после тяжелого ранения.
Потому что ее сын, искалеченный на войне, с перебитым позвоночником, сумел закончить Суриковское училище, параллельно учась на философском факультете МГУ, стал скульптором, получил благословение великого Сергея Коненкова, академика Конрада, Михаила Бахтина. Выиграл несколько конкурсов, международных и у себя на родине. А еще потому, что он прошел и выдержал еще одну войну – травлю, один против всех, начиная с Генсека ЦК КПСС (Никиты Хрущева) и начальника КГБ (Шелепина) и кончая мелкими партийными боссами и многочисленными завистниками из сталинских лауреатов.
Потому что в свои 50, ее сын, так и не присоединившийся к стае прикормленных чинуш МОСХа, лишенный государственных заказов и какой-либо поддержки, «невыездной» победитель, покинул родину. Но перед этим поставил памятник Н.С.Хрущеву (по просьбе его семьи, а, возможно, по завещанию, его самого). Когда я побывал в 1992 году в США у Э.Неизвестного и А.И.Солженицына, услыхал от них одну и ту же фразу: «Вот дураки, что выгнали, я бы там умер от удушья!»
Потому что ей, матери, довелось увидеть, как ее сын, начал на Западе все с нуля, и добился триумфа и там, и в новой России.
Есть три способа познания мира:
Первый - равнодушно-объективистский. Этот способ очень важный, я его не отрицаю. Он позволяет многое добыть.
Второй – ненависть из зависти. Способ этот – своего рода страсть выискивать слабые места у человека и бить по ним больно и сладострастно.
Есть третий способ - любовь.
Я предпочитаю этот третий способ.
В Эрнста я влюбился вначале как мальчишка. А потом полюбил, кажется, да не кажется, а теперь ясно – навсегда. Именно любовь к нему я, думаю, и позволила мне чуточку понять его.
Помню нашу первую встречу. 1964–й. Мастерская в Большом Сергиевском переулке на Сретенке. Привели меня к нему Мераб Мамардашвили и Борис Грушин, которые уже давно с ним дружили.
По обеим сторонам от входной двери – две бронзовые скульптуры – «Пророк » и «Орфей», чуть выше человеческого роста (Теперь статуэтка, «Орфей», уменьшенная в десять раз, ежегодно вручается телемастерам, лауреатам премии Тэффи). А тогда скульптуры служили вешалками для гостей…
Было еще несколько художников и философов, а также один не таящийся стукач – подполковник КГБ, кажется, Леонид, который, шутя, жаловался: «Да на вас, братцы, и доносить нечего. Вы все об искусстве, да философии, никакой антисоветчины». Действительно, никакой антисоветчины и не было, и не из-за этого стукача, хотя все всё понимали про существующую власть. Об этом говорить было скучно. Говорили о синтезе искусств, о Михаиле Бахтине. Я сразу был покорен голосом, напором, скоростью, глубиной суждений и беспощадностью мысли Эрнста, а также его невероятной эрудицией, натуральным, врожденным его даром быть всегда «хозяином разговора» (выражение Достоевского).
Я помалкивал и только оглядывался. Что знал я тогда о скульптуре? Да почти ничего. Мы ведь все жили, так сказать, под скульптурно-живописным конвоем – сотни Лениных, указывающий куда-то рукой (каждый раз в разные стороны), меркурьевский Сталин в шинели до пят, Дзержинский на лубянке, «Рабочий и колхозница»… А тут был абсолютно другой художественный мир, и незнакомый, и потрясающе живой, и сразу втягивающий в себя так, что, казалось, из него уже не выберешься.
Мы как-то сразу сблизились с Эрнстом, и я стал бывать у него едва ли не ежедневно, а одно время около месяца просто жил в этой его мастерской. Эти двенадцать лет – до отъезда его в 1976 году – стоили двух-трех университетов.
Как-то, еще в самом начале, он спросил меня: «Все что-нибудь говорят о работах, а ты почему-то молчишь» - «Эрик, я просто стесняюсь. Ты переселил меня в какую-то санскритскую страну, а я пока ни слова на этом языке не знаю. Дай мне время на ликбез…». Я уже чувствовал неотразимую трагическую мощь этой музыки, но еще не разбирался в «словах-нотах», в композиции…
Был такой курьезный случай. Однажды в мастерской одного скульптора, моего давнего знакомого (там было довольно много народа) я осмелился сказать что-то хорошее об Эрнсте. И вдруг в ответ услыхал хоровое: «Опять о нем! Да у него же всё от Генри Мура. Сплошной плагиат! Жалкое подражание!..» Тон был настолько категорический, что я устыдился своего невежества (о Муре вообще ничего не знал). Однако не мог не поразиться какой-то озлобленности, ревности, чтобы не сказать – зависти. Чувствовалось что-то давно накипевшее: «Какой он гений – мы же вместе начинали…».
Раздобыв альбомы Г.Мура и его статьи, месяца два изучал. Сам Мур рассказывает: однажды, лежа на берегу океана, он вдруг залюбовался «голышами» - вот камушки, сотворенные и обласканные вековечной работой воды, ветра и Солнца. А еще в «голышках» есть отверстия, столь же плавные, как весь камень. «Я постиг объем, постиг скульптуру, постиг другую – ТУ – сторону, другое измерение…»
А я вдруг понял, чем «дыра» Э.Неизвестного отличается от «дыр» милейшего гениального англичанина: тут не вековечная плавная работа волн, ветра и солнца. Тут – удар, катастрофа, рана. Тут страшная работа беды и боли, душевной и физической. Тут – взрыв… Пробивается, разрывается тело. Отлетают, разлетаются руки, ноги, пальцы, головы, глаза. На самом деле всё это происходит в душе, с душами… Нет, нет, не в войне буквальной только дело, а в мучениях души, в поисках и страданиях духа. «Дыры» Неизвестного совсем другого происхождения, чем у Генри Мура.
Потом, месяца через два-три я взял фотографии «Пророка» и «Орфея» и отправился в ту мастерскую, где был так жестоко безжалостно осмеян. Сидели почти те же люди. Я показал им фотографии. «Вот, кстати. Последние работы Мура». О, как долго они приглядывались, принюхивались, как долго ахали, охали, причмокивали, как долго молчали и еще дольше умилялись: «Да-а-а. Это тебе не твой Неизвестный». Я предложил выпить за здоровье Генри Мура. Выпили. А уходя, поздравил их с тем, что пили они за здоровье Эрнста Неизвестного. Надо было видеть их лица…
Бешеная созидательная энергия. Главное впечатление: невероятно стихийная мощь, граничащая с разнузданностью, и мощная дисциплина труда. Сочетание, казалось бы, несоединимого. Титанизм, но не богоборческий. Титанизм как поиск Бога.
«Диссидентом никогда не был» - так Эрнст говорит о себе. И здесь он очень точен. Он никогда не был диссидентом политическим, хотя уже в начале 60-х лучше всех нас понимал сущность режима и считал, да и говорил, что коммунизм, как и фашизм преступны, а сама попытка создать «нового человека» антропологически неверна. Говорил, что коммунизму, как и фашизму, присуще представление об искусстве как о магии, заклинании для покорения толпы.
Однажды на каком-то заседании МОСХа он сказал: «Вот есть государство. Я хочу ему все отдать! Мне ничего не надо. А они не берут».
Когда ему фактически отрезали дорогу к скульптуре, он, как всегда, с мощной энергией взялся за графику, которая сделалась подготовительными набросками к будущим скульптурам. На подаренном мне перед своим отъездом альбоме с 28-ю гравюрами надписал: «Юре от Эрнста как тень замысла». Надпись дышит одновременно трагизмом, надеждой, непреклонностью, несдаваемостью. И, действительно, многие, если не большинство «теней» воплотились в камне и в бронзе.
А еще, прощаясь, Эрнст подарил мне небольшую бронзовую скульптуру: двое душат друг друга, а корень – общий. Себя и душат. Они как бы слиты. Лиц почти нет: зверея, человек теряет лицо и обезображивается. На головах – каски. Но это, конечно, не просто отклик на минувшую войну: вся история человечества – история войн. И все войны, в сущности, - гражданские, братские, если, действительно, считать, что люди – братья. А еще обратите внимание: отверстие между ними - в форме сердца. Получился портрет и человечества, и человека (разве каждый человек сам себя не душит?). Гениально простая, страшная и понятная всем метафора.
В серии Гойи, которую называют «Черная живопись», есть одна картина, пронизанная теми же чувствами и мыслями, что и скульптура Эрнста: два человека (вроде пастухи) бьют друг друга дубинами, а сами вот-вот утонут в болоте…. Вот такая страшная перекличка гениев.
Уезжая на «ту сторону», художник оставил здесь, кроме надгробья Н.С.Хрущеву, памятник Ландау, скульптуру «Дети мира» в Артеке, великолепную мозаику в Ашхабаде, огромное рельефное панно в Зеленограде.
Сейчас у Э.Неизвестного создано около тысячи скульптур и несколько тысяч графических офортов. Из графики назову только иллюстрации к Достоевскому – «Преступление и наказание» и портрет самого писателя. Иллюстрации к произведениям Беккета, к «Божественной комедии» Данте, к «Еклезиасту». Совсем недавно он прислал мне для моей книги «Достоевский, Гойя и Апокалипсис» двенадцать офортов к «Откровению Святого Иоанна Богослова»… Не хочется называть всё это «иллюстрациями». Точнее было бы сказать – это просто свое понимание, свое переживание, проникновение, конгениальное великим книгам, свой перевод на другой художественный язык.
В Швеции есть музей Э.Неизвестного. Его скульптуры не только часто выставляются, но и навечно поставлены в Швейцарии, Югославии, в Лондоне, Нью-Йорке, в Вашингтоне, Милане, Женеве…
О нем написаны за границей десятки книг (у нас, кажется, ни одной) и сотни статей.
После возвращения ему российского гражданства он поставил в Москве скульптуру «Идущий сквозь стену» (перед Музеем изобразительных искусств), монумент «Возрождение. Архангел Михаил» (на Ордынке) и, наконец, «Древо жизни».
О нем надо сказать особо. Семиметровая бронзовая скульптура. Ваял ее более 20 лет. Какое-то невероятное уникальное соединение монументальности и ювелирности. Идея – единство всех религий, не только мировых, но и самых малых. Поистине воплощенное religare, духовное единство, связь всего человечества.
Его грандиозный замысел поставить «памятник жертвам утопического сознания» (художник принципиально не захотел политизировать название) осуществлен на треть: в Магадане воздвигнут монумент «Маска скорби». Я был на его открытии.
Июнь 1998 года. Раннее утро. Почти вымерший город, по крайней мере мне так казалось… И вдруг на открытие памятника пошли десятки тысяч людей.
Что это за монумент? Долго идешь к нему, идешь в гору, все время одолеваешь сопротивление земли, и все время чего-то ждешь. Сам монумент поставлен на сопке так, что усиливается мощный эффект ожидания. И вот перед тобой грубо вытесанное из камня мужское лицо. Катятся слезы – это маленькие человеческие головы, так же плачущие.
Подымаешься внутрь монумента, по простой лестнице с грубыми железными поручнями и… входишь в холодную тесную грубокаменную камеру с маленьким оконцем где-то на самом верху. И тебя охватывает жуткое ощущение, что здесь присутствуют все души, погибшие в ГУЛАГе. Пребывание в камере длится какое-то мгновение (за тобой стоят и ждут люди), но ты на мгновение остаешься один на один с душами всех погибших. А когда выходишь из камеры чуть – там, внизу, сидит девушка, закрыв лицо руками.
Неизвестный мечтает завершить «треугольник скорби» созданием монументов в родном Екатеринбурге и в Челябинске. А еще за последние годы он поставил памятник погибшим шахтерам в Кемерово, скульптуру «Золотое дитя» - в Одессе, скорбный монумент – памятник жертвам депортации калмыцкого народа в Элисте.
Есть у него огромная серия распятий – не только Христа, но - женщин, мужчин, детей. У покойного папы Иоанна Павла II на столе лежало подаренное ему Э.Неизвестным распятие «Сердце Христа».
Э.Неизвестный – профессор философии Колумбийского университета, действительный член Шведской Королевской Академии наук, искусств, гуманистики, Европейской Академии искусств в Париже, член Нью-Йорской Академии наук…
У многих художников я замечал такую особенность: беспрестанно перелистывать, переглядывать свои прежние работы. Эрнст начисто лишен этой особенности. Точнее он просто не любит оглядываться. Он всегда в поиске, в новых замыслах. А вот о них рассказывает так, что видишь их наяву.
Эрнст, дорогой, желаю тебе только одного – дай тебе Бог достичь возраста Тициана или твоей мамы.
ТЕЛЕГРАММА ОТ ЭРНСТА НЕИЗВЕСТНОГО
Дорогой Юра, поздравляю тебя с днем рождения. Ты и я уже вступили в зрелый возраст, возраст, когда вспоминаются юношеские дружбы. Нам с тобой выпало редкостное счастье пронести нашу дружбу через долгие и непростые годы. И с этим я поздравляю тебя, а заодно и себя. Будь здоров и вечен, друг мой. Твой Эрнст. Присоединяюсь с большим уважением и любовью. Аня. 22 июля 2 005 Нью- Йорк.
ЗВОНОК ОТ ЭРНСТА
Не помню, какого числа, в мае 2008 года.
Ложусь на операцию. Может быть, умру. Хочу сказать Юре. Передай ему, если поймет.
Я прочитал всю его книгу (речь идет о книге «Перемена убеждений», которую я подарила, кажется в апреле Эрнсту и Ане), что со мной теперь не бывает. Обычно едва проглядываю статьи.
Понял лучше, может быть впервые так по-настоящему - Юру и одновременно и самого себя.
Я всегда был одиночкой, сам себе монархией. Как у Пушкина: «Ты – царь, живи один».
А у Юры была тяга к лицейской дружбе.
Человек может быть связан с другими, если входит в политику. Люди действуют вместе, прощая друг другу какие-то недостатки, потому что их объединяет движение.
Юра в политике не примыкал ни к какой стае, всегда был сам по себе, личностью.
Но дружбы искал всегда. В нашей с ним дружбе, которая проходила испытание годами, мы оставались очень разными. Но ведь и Пушкин с Кюхлей были несовместимы, противоположны по темпераменту, эстетике, но их объединяло лицейство.
У Юры была любовь к людям, к друзьям. Только через любовь, через любовь ко мне он меня понимал.
Юра всегда был искренен и бесстрашен. И в книге он искренне и бесстрашно расстается с иллюзиями прошлых лет. Он заставил меня задуматься над собственными социальными «грехами». Вспомнился Чаидзе. Он делал книгу – брал интервью у многих, в том числе у тех, кто каялся. Даже у стукачей. Спросил меня: я сказал, что в плане социальном мне каяться не в чем. Был грешен в отношениях с женщинами, пил, были другие грехи, но в социальном плане мне каяться не в чем. Чаидзе был взбешен.
Юра всегда был в поиске – в поиске истины, жестко и трезво относился к себе, беспощадно исследовал собственное самосознание, самопонимание .
Вдруг понял, что его связывало с А.Н.Яковлевым. Вспомнилось, что когда мы летели в Магадан на открытие Памятника жертвам утопического сознания, мы с Яковлевым крепко выпили и говорили начистоту. Я понял, что и его всю жизнь по-настоящему интересовал поиск истины. В этом они одинаковы.
(К сожалению, записала только то, что запомнила. Звонок был ночью.)
И еще из дневников Ю.К. Очень часто обращался он к Эрнсту и писал ему бесконечное письмо. Писал … и не отправлял. Наверное, казалось Карякину, что он разговаривает со своим другом в ноосфере. Вот одно такое письмо:
21.8.2000.
Эрик!
Еще раз: бесконечное спасибо. В тот день, когда получил твой «Апокалипсис», был самым счастливым человеком.
Может, пригодятся тебе для дальнейшей работы следующие мои соображения:
Апокалипсис – по определению – не что иное (др. гр.), как ОТКРОВЕНИЕ (ПРОРОЧСТВО). О ЧЕМ ? – другой вопрос. Не только и не столько о конце света, о страшном суде и прочих страшных вещах, но и о «новом завете и новой земле». Не только о ГИБЕЛИ, но и о СПАСЕНИИ. Это ПЯТОЕ ЕВАНГЕЛИЕ. Как называет его о. Сергей Булгаков в своей книге «АПОКАЛИПСИС» (лучшая книга на эту тему). А Евангелие = БЛАГОВЕСТЬ, т.е. ВЕСТЬ О С П А С Е Н И И.
Лет 20 назад я был на выставке средневековых апокалипсических икон и был потрясен тем, что преобладали там цвета лучезарные. Это уж потом стали побеждать сплошной мрак, а свет – исчез.
И еще. Из «Братьев Карамазовых» (поучения старца Зосимы):
«Отцы и учители, мыслю: «Что есть ад?» Рассуждаю так: «Страдание о том, что нельзя уже более любить». Раз в бесконечном бытии, неизмеримом ни временем, ни пространством, дана была некоему духовному существу, появлением его на земле, способность сказать себе: «Я есть, я люблю». Раз, только раз, дано было ему мгновение любви деятельной, ж и в о й,
а для того дана была земная жизнь, а с нею времена и сроки. И что же: отвергло сие счастливое существо дар бесценный, не оценило его, не возлюбило, взглянуло насмешливо и осталось бесчувственным… Говорят о пламени адском материальном: не исследую тайну сию и страшусь, но мыслю, что если б и был пламень материальный, то воистину обрадовались бы ему, ибо, мечтаю, так, в мучении материальном хоть на миг позабылись бы ими страшнейшая сея мука духовная. Да и отнять у них эту муку духовную невозможно, ибо мучение сие не внешнее, а внутри их».
АД = НЕСПОСОБНОСТЬ ЛЮБИТЬ.
Каково! Этого, кажется, никто еще не изобразил (даже Достоевский).
Этот ад (продолжаю цитировать) – «Уже добровольный и ненасытимый… ненасытимый во веки веков и прощение отвергают, Бога, зовущего их, проклинают. Бога живого без ненависти созерцать не могут и требуют, чтобы не было Бога жизни, чтоб уничтожил себя Бог и все создание свое. И будут гореть в огне гнева своего вечно, жаждать смерти и небытия. Но не получат смерти…»
«НЕ ПОЛУЧАТ СМЕРТИ…» как главное наказание!
Этого тоже, кажется, никто не изобразил.
Наказание бессмертием!..
Но, тебе, слава Богу, ад не грозит. Прости за сентиментальность, но я, как мало кто, знаю, как ты умеешь любить.
Неспособность любить = ад.
Способность любить = рай.
Что может быть проще?
Но: «Эта живая жизнь есть нечто до того прямое и простое, то того прямо на нас смотрящее, что именно из-за этой-то прямоты и ясности и невозможно поверить, чтобы это было то самое, чего мы всю жизнь с таким трудом ищем… САМОЕ ПРОСТОЕ ПРИНИМАЕТСЯ ВСЕГДА ЛИШЬ ПОД КОНЕЦ, КОГДА УЖЕ ПЕРЕПРОБОВАНО ВСЕ, ЧТО КАЗАЛОСЬ МУДРЕНЕЙ ИЛИ ГЛУПЕЙ» ( Из «Подростка»).
Не к нашему делу, но забавно. Я отыскал в «Словаре языка Пушкина», что слово «патриот» он употребляет всего СЕМЬ раз! Это в 30-то томах! А у наших прохановых, наверное, семь тысяч, если не семьдесят тысяч раз. Вот во сколько раз они патриотичнее Пушкина. Вот каким малюсеньким патриотом был Пушкин…
Очень соскучился.
Целую.
Дай тебе Бог.
ВИТТОРИО СТРАДА
Профессор русской словесности в Венецианском университете, критик, переводчик, философ по образованию и филолог по профессиональной деятельности, историк, социолог, политик, общественный деятель, директор Итальянского института культуры в Москве (1992-1996гг.). Организатор и издатель международного журнала «Россия|Russia» (выходил с 1974г. в издательстве «Einaudi»), семитомной «Истории русской литературы» (издавалась во Франции, Италии, России), автор многих книг по истории России и русской литературе, в том числе «Традиция и революция в русской литературе» (1980), «Бессонница разума. Мифы и фигуры русской литературы от Достоевского до Пастернака» (1986), «Встречи с Пастернаком» (1990), «Русский вопрос. Идентичность и судьба» (1991), «Символ и история. Аспекты и проблемы России ХХ века»(1991), «ЕвроРоссия. Литература и культура от Петра Великого до революции» (2005). Автор сотен статей в итальянской и европейской печати, десятка предисловий к различным книгам, докладов на национальных и международных конференциях, в организации многих их которых принимал участие. Не знаю, сумел ли кто-нибудь составить библиографию его работ. Составителям замечательной книги «Vittorio», изданной в Москве в 2005 году, это оказалось не под силу. Но имя это - Витторио Страда- известно любому европейскому интеллектуалу и большинству наших российских писателей и деятелей культуры.
«Итальянский “шестидесятник” и романтик-педант » сказал о нем Евгений Евтушенко. Ученый и человек, для которого Россия стала судьбой. Агент культуры Италии в России и агент культуры России в Италии. Это – Витторио Страда.
Письмо в Италию – Витторио Страда
БРАТУ ИТАЛЬЯНСКОМУ - ДАЙ ТЕБЕ БОГ МНОГИЕ ЛЕТА !
Когда я узнал, что тебе, Витторио, – 75 лет, и меня попросили написать для юбилейной книги - я растерялся. Почему? Сказать бы тебе прямо и в глаза, в присутствии жены Клары и друзей – мне было бы куда легче, чем «официальничать». Я это не только не умею, но, главное – не хочу. Вот почему я просто хочу представить себе, что все это говорю тебе, Витторио, глядя в глаза.
Почему-то с отрочества, тем более с юношества, - я это слишком хорошо помню, всегда чувствовал, что мне не хватает брата. И чем старше становился, тем больше не хватало. Я нашел своих братьев тут, в России. Ты их знаешь: это Алесь Адамович, Юрий Давыдов, конечно, Булат Окуджава, Наум Коржавин, Камил Икрамов… Но чтобы вот так, абсолютно неожиданно, в 1964 году, обрести брата в Италии!…
Тогда я работал в международной редакции журнала «Проблемы мира и социализма» (в Праге). Начал писать статью о Солженицыне, вернее о повести его «Один день Ивана Денисовича». … Вдруг напал на рецензию на повесть Солженицына какого-то – Витторио Страды, который, в сущности, и написал уже почти все то, что и как я хотел сказать. Это была наша первая встреча, о которой ты, конечно, ничего не знал. Тогда же подумал-почувствовал: вот человек, который познает любовью и для которого любовь и есть способ познания. При той, как ты помнишь, свистопляске, бесовской пляске вокруг повести, твой голос был для меня поддержкой, голос, пусть почти одинокий, но стоивший больше, дороже всех остальных бесовских. И я тогда впервые понял, что нашел брата.
Прошло несколько лет, и ты вдруг с Кларой приехал в Москву (кажется, в 1968 году). Мы встретились как родные. Более того, я очень хорошо, до деталей, помню нашу встречу в гостинице «Метрополь», где я отдал тебе свой доклад, прочитанный 30 января 1968 года на вечере о Платонове в Центральном доме литераторов. И вот тут-то вы и помогли мне, да и не только мне. Вывезли текст моей речи (как вскоре выяснилось прекрасно записанной чекистами, следившими за писателями), скомкав листочки и засунув их в детские носки. Потом он был напечатан в западной прессе.
Так начинались наши отношения. Господи, с тех пор прошло не меньше сорока лет.
Пора итожить.
Я знаю, может быть, даже не меньше, чем ты, это странное племя западных «русистов». И ничуть не принижая других знатоков, любящих Россию, не могу не признать: такого знатока русской литературы, русской общественной мысли, да и просто человека, понимающего всю нашу историю и современную политическую ситуацию, как ты, право, не знаю.
И дело совершенно не только, а, может быть, даже и не столько в числе и качестве работ о русской культуре, написанных тобой. Они всегда отличались и глубиной, и превосходным стилем. Дело, может быть, прежде всего – как бы это сказать? – в установлении личностных связей между нашими культурами. Между конкретными людьми. Я сейчас говорю о том, в чем мне тебя никогда не догнать, да я и не стремлюсь, потому что не моя это стезя. Ты, оставаясь, прежде всего, философом, историком, мыслителем, то бишь яйцеголовым, стал удивительным организатором сближения культур. Стоило бы подсчитать (только кто это сделает?), сколько конференций и на какие темы ты организовал в Риме, Милане, Неаполе, Падуи, Мантуи, Пенне – о Солженицыне, о Сахарове, о Достоевском, Пушкине, Чехове…. Скольких людей ты туда привлек. И сколько людей – а их не счесть – тебе благодарны за это…
Позволю себе одно воспоминание. Может быть, самое сильное впечатление из истории наших с тобой отношений – то есть из истории отношений наших культур. В 1997 году в Римини проходила очередная международная встреча, организованная Итальянским христианским обществом. На сей раз она была посвящена Ф.М.Достоевскому, и ты пригласил меня в качестве докладчика.
Приехать из Москвы в небольшой курортный городок Римини и увидеть весь его «облепленный» метровыми портретами Достоевского и узнать, что там происходит Конгресс в его честь – это в католической-то стране… Конгресс, организованный православными общинами Италии… Конгресс, на котором присутствуют тысячи человек, где добровольно работают православные итальянцы от студентов до профессоров. Это было для меня, может быть, главное чудо. Это надо было не просто видеть. Это надо было внутри побывать, не веря в такую возможность, потрястись ее реализацией. Право, ничего подобного в моей жизни я не видел (к сожалению, такого пока нет в России ни в отношении Достоевского, ни в отношении Данте). Представляешь: в какой-нибудь Рязани – Конгресс о Данте, и вся Рязань – в портретах Данте.
Может быть, самое странное, сближающее нас (и отличающее от многих других) – это наш с тобой во многом общий путь познания. Говоря словами Николая Кузанского, «путь от ложной истины к истинному незнанию». Мы с тобой на своей шкуре, «мозговой», прочувствовали, перестрадали истину (открытую нам Ф.М.Достоевским): «Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения?» Знаю, что ты написал собственную исповедь – признание старого «ревизиониста». И здесь мы оказались с тобой братьями.
У Достоевского есть понятие - «перерождение убеждений». У каждого сколько-нибудь мыслящего человека не может не быть "перерождения убеждений". Только у дураков нет «перерождения убеждений», именно этим они и гордятся. Но само это «перерождение убеждений» или, что мне привычней - перемена убеждений – для нашего поколения - относилась не только к убеждениям политическим, тактическим, даже стратегическим. Нет, речь шла о самых из самых коренных, мировоззренческих переменах убеждений. Для нас это был разрыв с коммунизмом (1) и встреча рода человеческого со своей смертью, вернее, со все нарастающей угрозой самоубийства (2). Обе перемены связаны друг с другом. Обе абсолютно беспримерны по своим масштабам, сложности, трудности и даже скорости.
Ты и я, как никто (кроме, пожалуй, наших жен - Клары и Иры) прекрасно знаем, как встречались мы с тобой на якобы «параллелях», которые вдруг почти всегда сходились в одной точке. Это было и в отношении Пушкина и Достоевского, Солженицына и Сахарова, Герцена и Ленина. Это было и есть какое-то заочное соревнование с одной целью и на одном пути. При этом я нередко так и не достигал «конечной» цели – публикации, потому что главный мой недостаток – безграничность, связанная с глупой надеждой на бесконечную жизнь. Ты же напротив всегда умел обуздать себя и завершить мысль в законченную форму. Вот ты и собираешь удивительно богатый урожай – не счесть книг и статей тобой опубликованных, прежде всего, конечно, по-итальянски, но и по-русски тоже немало.
Хочу под конец сказать тебе еще одну важную вещь: думаю и ты, и я, без наших жен - ты без Клары, я – без Ира – не смогли бы сделать того, что смогли. Ты – по «объему выпущенной продукции» - несопоставимо больше меня. О причинах я уже говорил. Но удалось тебе столь многое свершить еще и потому, что с самых первых твоих шагов по тернистому «пути от ложной истины к истинному незнанию» с тобой рядом мужественно шла Клара, русская женщина, родившаяся в Сибири, учившаяся в Москве и прожившая большую часть своей жизни в твоей родной Италии.
Закончить хочу, повторив: не знаю на Западе другого человека, так знающего (и узнавшего «способом любви») – Россию.
Ты помнишь, конечно, мой шуточный, а на самом деле серьезный тост в Милане на праздновании 90-летия Д. С. Лихачева: «Среди нас присутствует «двойной агент», агент Италии в России и агент России в Италии. Я хочу за этого «двойного агента » выпить, потому что это единственный «двойной агент», который нес добро и культуру в мир. Он был агентом культуры Италии в России и агентом культуры России в Италии. Это – Витторио Страда».
10 января 2 005
ВИТТОРИО СТРАДА
Моя дружба с Юрием Карякиным началась как-то необычно, я бы сказал, телепатически, когда о существовании друг друга мы и понятия не имели. Сосватал нас автор «Одного дня Ивана Денисовича», который, разумеется, ничего не знал о нас, поклонниках этой потрясающей повести: тогда Юра, если не ошибаюсь, работал в Праге в редакции одного журнала, а я в Турине в редакции одного издательства. Я выступил со статьей, выражавшей мысли и чувства, вызванные во мне новомирской повестью. Переведенная на русский язык, статья попалась на глаза Карякину, и он не только нашел ее созвучной своим впечатлениям, но и счел одной из лучших на эту тему.
Эта встреча на расстоянии незнакомых друг другу людей означала родство душ и впоследствии, после личного знакомства, вылилась в братскую дружбу, о которой Юра сам рассказал в своей книге «Перемена убеждений» намного лучше, чем я.
Вот поэтому я посвящаю ему это мое Слово о Солженицыне, прочитанное мною на состоявшейся 5-6 декабря 2008 года Международной конференции памяти писателя, думая, что это доставит ему удовольствие, - с выражением самых нежных чувств, к чему присоединяется и моя жена Клара.
Кончина Александра Солженицына ознаменовала собой конец целой исторической эпохи, которую без преувеличения можно назвать «эпохой Солженицына». Эпохи, каких мало в истории по интенсивности и драматизму, оказавшейся переломной для России и всего мира. В эту эпоху Россия, как эпицентр глубоких изменений, изобиловала выдающимися, яркими личностями, фигурами многообещающего духовного возрождения после слишком долгого периода регресса. Достаточно вспомнить, оставаясь в сфере литературы и литературоведения, имена Бориса Пастернака, Василия Гроссмана, Варлама Шаламова, Михаила Бахтина, Дмитрия Лихачева, Юрия Лотмана и, удаляясь во времени, вновь открытого Михаила Булгакова, а за пределами литературы – Андрея Сахарова, и мощный поток новых сил в литературу и вообще русскую культуру, частично совпавший с так называемым инакомыслием.
И все же в многосложной панораме постсоветского русского возрождения, если мы хотим найти эмблематическую фигуру, которая бы наиболее исчерпывающе представила эту эпоху перелома, перехода и обновления, имя Александра Солженицына незаменимо. Парадоксально, что этот символ целой эпохи – необычайный ее представитель, особняком стоящий даже относительно «инакомыслия», частью которого он был, но далеко шагнул за его рамки, так что вряд ли можно считать Солженицына инакомыслящим: скорее он был самостоятельно мыслящий, он сознательно ставил себя вне всякой «инакости», противопоставлявшей себя советской идеологической системе, против которой он тем не менее обрушился всей мощью своего отрицания.
Как охарактеризовать фигуру этого писателя, который, подобно другим, и не только русским, художникам-гигантам – от Данте до Достоевского, от Гете до Толстого – был больше чем писатель? Поклонники часто называют его трафаретно «пророком», а хулители эквивалентным словом с обратным знаком - «аятолла». Я полагаю, что фигуру Солженицына нужно рассматривать в ином плане. В нем, в его художественном творчестве и публицистике, поражает мощь рационального воззрения и духовной страсти, закаленных в его личной судьбе непоколебимой волей, которая позволила ему выстоять во всех жестоких испытаниях и выполнить миссию по утверждению истины в мире лжи. Не пророк, а борец, выработавший собственную стратегию и тактику ради того, чтобы дать своей стране и всему миру противоядие от чудовищной, не ограниченной одним Советским Союзом, системы физического и морального угнетения. Если бы мне пришлось выявить сердцевину духовного склада Солженицына, то, что связывает его литературный труд и нравственный долг, - я стал бы говорить о самобытном взгляде на историю, позволявшем ему смело искать в русском прошлом корни октябрьской катастрофы, доказывая, что любовь к родине не противоречит любви к истине. В этом смысле «Красное колесо» является центральным моментом солженицыновского творчества. «Архипелаг Гулаг» - его вершина. Когда появился «Один день Ивана Денисовича», немногие поняли, что в этой повести на самом деле представлена сконцентрированная в событиях одного дня заключенного и его товарищей по несчастью история угнетенной, но непокоренной России и что автор повествования – больше, чем простой бытописатель одного лагерного дня, хотя для тогдашних хозяев Советского Союза все сводилось только к этому. Наоборот, возник «феномен Солженицына» и родилось то, что я называю «эпохой Солженицына», и все больше и больше сотрясало болото застойного порядка, а лучше сказать, беспорядка идеополитической системы, которая претендовала на вечность, а в перспективе собиралась охватить весь мир.
Как трезво и честно истории чески и политически мыслящий человек, Солженицын понял, что так называемый сталинизм – не самостоятельное явление, а органическая часть марксистско-ленинской идеологии и практики, и как таковой имеет не чисто советское, а интернациональное измерение. Свободный антифашист, он знал, что тоталитаризм – зло многоликое.
Творчество Солженицына идет намного дальше обличения ГУЛАГа и дальше сопротивления коммунистической идеологии. И сегодня, когда появились новые исторические исследования о советской концлагерной системе, его «Архипелаг ГУЛАГ» остается непревзойденным памятником жуткой лагерной трагедии, и создание этой книги – выдающийся подвиг, снискавший ее автору признание и признательность во всем цивилизованном и свободном мире. Не Солженицын первым открыл этот ужасающий аспект коммунистического эксперимента, но именно он сумел донести до всех людей доброй воли это «открытие», добившись успеха в этом деле благодаря уникальности своего историко-литературного таланта, а более всего благодаря нравственному чувству человека, провозгласившего, что нельзя и не должно жить по лжи.
Явление глубоко русское, Солженицын стал явлением европейским и мировым, феноменальной частью культуры нашего времени и его непременной точкой отсчета. И удивительно ли, что такой независимый ум, как Солженицын, критически смотрел, и часто вполне справедливо, на Запад, гостеприимством которого он пользовался во время своего изгнания? Органически присущая Западу и его культуре черта – исключительно критическое отношение к себе и открытость свободной критике, рождаемой осмыслением катастрофического исторического опыта, подобного тому, через который прошла Россия. Солженицын – живая часть европейской христианской культуры, которая в свою очередь имеет право критически относиться к нему, ничуть не принижая при этом его огромной роли в освобождении от мифов, за которые Запад несет ответственность, будучи отчасти их жертвой, и не умаляя признательности этому борцу за истину.
Кончина Александра Солженицына, действительно, знаменует конец эпохи, которую нельзя не назвать его именем. Какой будет наследующая ей Россия? Требование Солженицына «жить не по лжи» звучит для нее с неизменной силой.
Венеция, декабрь 2008 г.
ДРУЗЬЯ О КАРЯКИНЕ
ВЛАДИМИР ЛУКИН
Уполномоченный по правам человека в Российской Федерации для нас с Юрой просто старый и очень хороший друг. Судьбы наши переплелись давно, с начала 60-х годов. Тогда мы с Володей учились в Аспирантуре Института мировой экономики и международных отношений АН СССР. Потом все вместе работали в Праге в международной редакции журнала «Проблемы мира и социализма». Карякина из журнала выперли первым, в 1965 году, когда академик Францев, барин и лакей одновременно, приехал журнал почистить. Я соскочила с карьерного эскалатора сама в следующем году. А Володю уже высылали в 24 часа в августе 1968 года за протест его протии ввода наших войск в Прагу (недремлющие чекисты заметили его на улицах чешской столицы).
Потом много чего было. Были три дня в августе 1991 года в Белом Доме в кабинете Председателя комитета по международным делам В.П.Лукина. Были встречи в США, где В.П. Лукин был послом России в 1992-1993 гг. И были всегда радостные встречи в нашем переделкинском доме. Разговоры, разговоры, разговоры…
Из дневника Карякина.
Лукин. Редкое сочетание. Долгий проверенный профессионализм. И – способность к поступкам. Умеет идти на риск (и для себя – при этом) Но никогда никакого экстремизма.
В.Лукин
ОН ВЕРИТ В ВОЗМОЖНОСТЬ ВЕРЫ
ПОЗДРАВЛЕНИЕ -ТОСТ
Любимая обувь Ю.Карякина – валенки. А одежда – ватник. Именно так он встречает друзей зимними вечерами в Переделкино.
И тем не менее он – истинный аристократ. Точнее, истинно русский аристократ. Потому что по большому счету в жизни его интересует только одно – смысл этой жизни, место и назначение человека в ней. «Почему есть нечто, а не ничто?»
Карякин всегда был верен одному: своей вере и возможности веры. Не знаю, как сейчас он относится к загадочной фразе Достоевского «Красота спасет мир». Уверен, для Карякина красота – понятие прежде всего смысловое, содержательное, а не эстетическое.
Карякин – яркая звезда яркого поколения шестидесятников. Можно сколько угодно восхищаться этим поколением. Все мы – эгоисты, и в глубине души считаем свою судьбу и свою ностальгию уникальными.
Можно, с другой стороны, пренебрежительно иронизировать над этим поколением, предъявлять ему одновременно справедливые и смешные претензии с позиции псевдоабсолютов другого поколения. Невозможно однако не признать двух вещей. Во-первых, шестидесятники – яркое, талантливое поколение. Не будь этого, не было бы споров о нем, жарких и нескончаемых. Не буду приводить знакомых имен шестидесятников, дабы не обидеть кого-нибудь невольным пропуском. Убежден: Карякин – одно из таких знаковых имен.
Вторая важнейшая черта. Шестидесятники – поколение людей не свободных, но освобождающихся. Если нашей стране на этот раз повезет, вернее, если мы все и каждый в отдельности сделаем так, чтобы ей на этот раз повезло, то впереди у нас будет много поколений свободных людей. Свободных по рождению, инстинкту, в известной мере генетически свободных. Конечно, и они будут формировать сами себя, решать труднейшие проблемы, но это будут иные проблемы.
Освобождающимся поколением России ХХ века навсегда останутся шестидесятники. Как, между прочим, шестидесятники же стали освобождающимся поколение России XIX века. Вспомним некрасовское: «Сбирается силами русский народ и учится быть гражданином».
Учение это оказалось трудным, сопровождалось срывами и трагедиями, равных которым не знает история. Оно, учение это, далеко от завершения и сегодня.
Вот это российское самообучение свободе сквозь призму шестидесятников России XIX века, и есть профессия, более того, дело жизни Карякина. Совершенно не случайно двумя ярчайшими знаками его творческих удач были работы о Достоевском и Солженицыне.
Карякин – русский человек, а значит – человек азартный и эмоциональный. Он не удержался от участия во многих чудачествах и шалостях своего времени. В том числе и от участия в политике, в чем я ему посильно помогал, будучи его доверенным лицом во время выборов на Первый съезд народных депутатов в 1989 году.
Но, конечно же, Карякин – не политик по призванию. Он – человек идейный, а не методический, человек озарения, а не проекта. И мы по-прежнему ждем, что озарит Карякина, что скажет он о себе и о нас, о времени. И знаем: его обязательно озарит, и он выразит это смело, свежо, ярко и очень по-своему, по карякински.
Но мы не просто ждем – мы пьем за тебя! За твои новые озарения, за твое новое Слово, Юра.
В. Лукин
Личность, время, культура, судьба.
У людей карякинского склада (таких людей очень мало, а сам он - один) нет профессии в строгом смысле этого слова. Зато есть призвание. Это призвание – беспокоить, будоражить человеческую совесть. Думаю, для нашей страны в наше время это профессия – главная. Метод его работы – отыскать в кладовых культуры (российской и всемирной) то вечное, что необходимо для нашего времени, жгуче взыскуемо им. И, постигнув все это самому, буквально вдолбить, вбарабанить постигнутое в наши глухие души и ленивые мозги.
Как говорят в Китае, для того, чтобы хлопнуть в ладоши, надо как минимум иметь две ладони. В карякинском случае этими двумя ладонями стали как содержание его слов и текстов, так и сам их носитель.
Харизма интеллигента
Начнем со второго. Юрий Карякин, несомненно, является личностью харизматической. Вряд ли понятие «харизма» можно рационально определить. Его можно только почувствовать.
Впервые я встретился с Юрием Федоровичем в январе 1965 года в Праге, куда приехал работать в журнал коммунистических и рабочих партий «Проблемы мира и социализма». Карякин уже работал там несколько лет. Познакомила меня моя подруга по Институту мировой экономики и международных отношений Ирина Зорина, приехавшая на работу в журнал чуть раньше меня. Мне суждено было стать другом тогда еще складывавшегося не без трудностей семейного дома Карякиных.
Я быстро понял, что Юрий в журнале занимает особое место. Он был несомненно нравственным авторитетом. При том что в бытовом смысле Юра в то отнюдь не был ангелом. Просто всё или почти всё, что было яркого, игрового, азартного, задорного, я бы даже сказал – хохмаческого в незаурядной пражской колонии российских интеллигентов, крутилось вокруг него. Карякина особенно сильно любили и особенно ожесточенно ненавидели. Он был фактурным человеком. А следовательно – резким вызовом. Чему? Прежде всего не идеологии, а скорее, эстетике, стилистике советского существования. Ну какая-то несоветская у него была манера ходить, говорить, слушать, спорить, смотреть в глаза начальства. Какая-то раскодировка советской ритмики. Да и писать он норовил не по-советски, хотя и вставлял в текст (совершенно искренне) привычные тогда для нас обороты и клише.
В общем, харизму не опишешь. Харизма – это, с одной стороны, собственный внутренний импульс-сигнал, за которым и естественная органическая сила характера, и тщательно переработанный, перепаханный жизненный опыт, ставший частью натуры и предвестником судьбы. Но, с другой стороны, харизма – это всегда встреча. «Душа ждала кого-нибудь. И дождалась». В отношениях с Карякиным градус общения всегда высок. Знак мог меняться с плюса на минус и обратно. Менялся он, например, у нашего общего товарища по Праге Мераба Мамардашвили. Но градус не менялся никогда. Дело в том, что карякинский взгляд, карякинское слово, карякинский текст, как правило, попадали прямо в точку пересечения наших самых острых душевных разломов и того, что на тогдашнем птичьем языке именовалось «особенностями текущего момента». От него ожидали чуда в слове и вместе с тем – поступка, и он чувствовал, что ответ на это ожидание и есть его дело. И нередко ему действительно удавалось подарить людям это чудо-слово-дело.
С пражских времен длится наша дружба. Так что итоговая книга Юрия Федоровича «Перемена убеждений», начиная с его воспоминаний о 60-х годах, - это такое свидетельство, коему автор этих строк, в свою очередь, является одним из постоянных и внимательных свидетелей. Свидетелей не только и не столько в смысле событийной фактуры, а главным образом – эволюции карякинской мысли.
И здесь уместно сказать несколько слов о первой из «двух ладоней». Я имею в виду содержание процесса перемены убеждений. Это тем более важно, что в силу высокого градуса харизматичности автора его личная история особенно колоритно и выразительно высвечивает судьбу целого поколения шестидесятников ХХ столетия, их яркий и поучительный путь преодоления старых иллюзий посредством обретения новых – и так вплоть до постижения иллюзорности любых идеологических формул под лучами яркого света давно и навсегда сформулированных истин человеческой нравственности и любви.
Путь этот был проделан не впервые. Сам Ю.Ф.Карякин – один из лучших знатоков Ф.М.Достоевского (причем именно со стороны его идейно-философского наследия) – хорошо знаком с драмой русских шестидесятников XIX века с их искушением, страшным соблазном нечаевщины и трудным, мучительным интеллектуальным и нравственным усилием по его преодолению.
Все дело в том, насколько содержательным в широком культурно-историческом смысле и вместе с тем насколько поучительным и востребованным оказался тот уже давний опыт.
Ответ на этот вопрос весьма не прост. Я бы разделил этот сдвоенный пласт на две части – культурную и историческую.
В культурном смысле трудно найти более плодотворное поколение, чем «шестидесятники» первого разлива. Их вклад в российскую и мировую культуру поистине уникален и общепризнан. Достаточно сопоставить достижения этого поколения с результатами деятельности современных ему правивших страной имперских «державников», начавших с крымской катастрофы и подготовивших почву для катастрофы цусимской, как сразу станет ясной несоразмерная разность потенциалов, выявиться со всей очевидностью, кто создавал величие России и кто подрывал его.
Но в плане историческом великие прозрения и бесценные уроки этого поколения оказались мало востребованными. Более того, они были с презрением отвергнуты многими активными людьми непосредственно следовавшими за ними поколения. Как известно, отец Александра и Владимира Ульяновых был человекам, положившим все силы на народное просвещение. Он, несомненно, был шестидесятником своего века. Но – увы! – он и его единомышленники не смогли просветить своих собственных детей. Ветры лихого времени вкупе со «свинцовыми мерзостями жизни» оказались сильнее. Как тут не вспомнить судьбу отца и сына Верховенских. Я не исключаю, что В.И.Ленин не выносил Достоевского – в особенности его «Бесы» - в том числе и в контексте собственных семейных ассоциаций.
Разговор о вкладе шестидесятников ХХ столетия в культурно-историческую судьбы страны и мира отнюдь еще не завершен. Эта тема еще не остыла, еще не вышла полностью из конъюнктурно-событийного контекста. Как-то в разгар культурной революции в Китае (кстати, тоже в 60-е годы) премьера Чжоу Эньлая, человека умного, гибкого и осторожного, а потому люто ненавидимого хунвейбинами, спросили: «Что вы думаете о значении Великой французской революции?» Чжоу после паузы ответил: «Пока еще рано делать выводы».
То, что вклад и следующей, «второй волны» российских шестидесятников в национальную и мировую культуру огромен, трудно спорить. Вместо многих фамилий, что всегда неполно и субъективно, достаточно ограничиться одной – Солженицын. Не случайно наряду с Достоевским, Александр Исаевич стал, по существу, главным героем жизни, а, следовательно, и книги Карякина. В этих именах для него (и далеко не только для него) уникальным образом сплелись воедино базовые парадигмы личности, времени, культуры и судьбы.
Карякин справедливо замечает и со свойственной ему страстной энергией вдалбливает нам: эти два гиганта прошли каждый в отпущенное им время во многом сходный путь от ослепления искушением рая на земле любой ценой к ясности и яркости духовного зрения, близкого к предельному для ограниченных возможностей человека.
Будет ли востребован этот рывок к свободе и нравственности, этот пример мучительного прозрения? Первая попытка оказалась катастрофической. Что-то будет со второй? На этот счет существуют серьезные опасения. Сейчас к рывку шестидесятников к свободе и нравственности часто относятся со снисходительным пренебрежением. «Как можно было не понимать очевидных вещей, которые для нас, молодых, ясны и просты, как таблица умножения ?» (Кстати, в 60-е годы таблицу умножения, да не только ее, молодежь знала значительно лучше, чем сейчас).
Человек освобождающийся
Опасность таких рассуждений отнюдь не в том, что они кого-то задевают. Это не проблема. Проблема в опасности слишком легко обретенных истин, даже самых правильных. Для Карякина человек, мучительно освобождающийся от демонов тьмы, совершающий рывок к свету, в чем-то даже более ценен, чем органически свободный человек. Для такого – освобождающегося человека важен и бесценен сам путь («дао», как говорят на Востоке). Для него метафора одинокого монаха, бредущего по миру с дырявым зонтиком, интереснее и ярче чем образ современного, «органического» жителя какой-нибудь благополучной страны, начиненного штампами нынешних конъюнктурных политкорректностей. Даже если (что вполне вероятно) конечная цель рывка к свободе – разумеется, земная цель – и есть почти автоматическое обретение этих сытых, благополучных и даже слегка гламурных штампов и политкорректностей.
Станет ли рывок к свободе шестидесятников ХХ столетия составной частью российской мысли и культуры – это не вопрос. Вершины творческих достижений этого поколения просто нет смысла перечислять.
Станет ли их опыт уроком для ближайших поколений мыслящих и творящих россиян – вопрос открытий. Бациллы большевизма, шовинизма и других гибельных недугов по-прежнему разносятся буйными ветрами по просторам нашей все еще необъятной Родины. Возможно, это еще не эпидемия, но уже серьезное и опасное нездоровье.
Книга Юрия Карякина «Перемена убеждений» - очень сильное, действенное средство против этих бацилл. Настоятельно советую всем – примите это лекарство и обязательно дайте его вашим детям.
АНАТОЛИЙ ЧЕРНЯЕВ
Мы называли его «графом» - за аристократизм и благородство. Самый долгий и надежный Юрин друг, которому оба мы стольким обязаны. И прежде всего тем, что он, будто предвидя нашу судьбу, «свел» нас на этом свете. В сентябре 1964 года напутствуя меня на работу в Прагу (в журнал «Проблемы мира и социализма») в своем кабинете в ЦК на Старой площади, ограничился одним: передайте привет только одному человеку в журнале – Юре Карякину и поздравьте его со статьей о Солженицыне.
Они познакомились в журнале «Проблемы мира и социализма» в Праге в 1961 году, сдружились. Уже тогда Анатолий Черняев показал Карякину «подпольные» стихи Коржавина. Разносторонне образованный, с тонким литературным вкусом, отдавший четыре десятка лет жизни службе в Международном отделе ЦК, он оставался знатоком литературы, театра и в последние годы – работая помощником президента Горбачева и потом в Фонде Горбачева - написал несколько прекрасных книг о жизни и судьбе своей и нашей страны.
А.Черняев
УДИВИТЕЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕК, УНИКАЛЬНАЯ ЛИЧНОСТЬ
Это – удивительный человек, уникальная личность. Для него органично быть оригинальным. И он культивирует в себе это свойство, рискуя, бывает, соскользнуть в чудачество. Впрочем, это тоже очень по–русски. Если б не одаренность, оригинальничание не было бы столь интересно.
Он в своей жизни «сыграл» едва ли не всех героев Достоевского. И мои отношения с ним (а это 49 лет) колебались в зависимости от того, в каком амплуа он представлялся мне в тот или иной момент – не по отношению ко мне, а в его жизни. Колебания – от закадычной, искренней дружбы до разрывов.
Я иногда обманывался, полагая себя то камертоном, то критерием в оценке его поведения. А он также иногда поощрял этот самообман. Я позволял себе его судить! Простительно: я же не знал, что Карякин будет объявлен великим человеком.
Ю.Ф. в своем творческом любопытстве и с его нравственной энергией умел находить значительных, даже великих «собеседников» (в прошлом и настоящем, а с Достоевским–то прожил в обнимку всю сознательную жизнь). Прикосновение к ним высекало даже не искру, а большую и яркую вспышку. Видно, сказывалась сопоставимость величин.
Для меня эти его контакты с крупными фигурами (за двумя исключениями) остаются заслугами ума и мужества, достоинствами объективного значения.
Одно исключение – это когда Карякин, по его же словам, «занялся не своим делом», взявшись учить Ельцина.
Второе – когда Карякину изменил глазомер (философский и исторический). Это меня очень огорчило. Очень мы матерились по этому поводу, к счастью, только по телефону. (После его статьи года полтора назад о Ленине, все содержание которого Ю.Ф. свел к двум–трем записочкам – чтоб расстрелять нескольких кулаков и контрреволюционных попов).
Не могу объяснить, почему тут изменяет Юре и философский подход, и чувство историзма, и понимание неизбежности именно Ленина после столетий гнусной российской истории.
Может, Юра стал религиозным? Не вижу здесь ни неожиданности, ни ничего плохого.
Но религия – опасный критерий для «практического разума». Смотреть на все сквозь «слезинку ребенка» – можно много наошибаться. Она ведь, слезинка–то, «шарик».
Богом запланирована человеческая История с участием Сатаны. Юре это известно лучше, чем многим из нас. Без такого вмешательства История, мало того, что была бы безумно скучна, – она бы давно кончилась.
В одной из публикаций Ю.Ф. я прочел, что культура невозможна была бы без религии. Истинно так. Но и наоборот тоже! Религия без культуры – это то, что нам каждый день показывают по ТV (крестные ходы, целование икон, освящение святой водой то очередной церкви и часовни, то нового танка, сверхнового крейсера и т.д.).
Карякин обладает неотразимым магнетизмом (слово обаяние не подходит). В его натуре, в его виртуозном интеллекте, в его изощренной образованности – такие ценности, которые заставляют дорожить близостью этого человека.
Желаю тебе, Юра, долго жить по–своему.
АНАТОЛИЙ КУЦЕНКОВ
Толя Куц – так мы всегда зовем его – как и другой Толя, Черняев, - самые старые Юрины друзья, еще с ранних пражских времен.
Неутомимый весельчак, он вместе с Карякой был автором многочисленных проделок и розыгрышей, о которых в пражской редакции журнала «Проблемы мира и социализма» ходили легенды. Прекрасный журналист, первоклассный индолог, ученый. Написал несколько книг и среди них – очень интересную работу об индийских кастах.
После Праги работал корреспондентом «Правды» в Индии и других странах Южной и Юго-Восточной Азии, потом в Международном отделе ЦК КПСС. Но карьере в ЦК предпочел занятие академической наукой. Из ЦК перешел в Институт международного рабочего движения, а потом в Институт востоковедения, где организовал Центр индийских исследований, которым руководил многие годы. Более десяти лет был главным редактором журнала «Народы Азии и Африки» (ныне «Восток»).
Судьба свела друзей снова в конце 60-х годов в Институте международного рабочего движения, где А. Куценков стал начальником (зам директора), а Карякин – подчиненным (младший, потом старший, но так и не остепенившийся, сотрудник того же института). Командно-административный формат не изменил их отношений. Скорее помогал Карякину сохранять свободу мысли и действий, потому что Куц, как и его тезка Толя Черняев, помогал товарищу в очень трудных ситуациях. И не раз.
Превратности судьбы привели Куца в наш академический кооперативный дом – знаменитую зюзинскую слободку. Там мы стали соседями. Жили трудно (в том числе и материально), но весело и очень интересно. А когда в мае 1969 года нам с Юрой негде было отпраздновать свадьбу, Куц широким жестом отдал свою квартиру холостяка. Она не была отягощена мебелью. Столов не было, стульев тоже. Прием получился а ля фуршет. Но друзей набилось много, устроили веселый капустник. Все дружно выпивали, закусывали в основном селедкой и винегретом.
Переезд Куца на другую квартиру не остудил нашей дружбы. Она продолжается и по сей день.
Ты помнишь Каряка…
Дорогой Юра! Дорогой Каряка! Дорогой Каряка-Чудака!
Вот и ты вступаешь в ряды восьмидесятилетних. 80 лет – срок немалый, круглый. Самое замечательное состоит в том, что 50 из них приходятся на годы нашей дружбы. Мы втроем - ты, Толя Черняев и я познакомились в Праге практически в один и тот же день. И стали друзьями. Подружились мы и с Ирой, твоей верной подругой.
Что я могу сказать тебе по поводу юбилея? Тебе будут говорить много разных приятных слов. Отнесись к ним серьезно. Ты действительно навечно вписал свое имя в историю российского освободительного, демократического, правозащитного и многих других движений – радикальных, умеренных и не очень. Движения, в которых ты никогда не был замечен – это движения скучных и сторонников сухого закона. Если и найдутся люди, которые будут корить тебя за это, то только не я, поскольку полностью разделял и разделяю эту же философию.
Тебе будут говорить, что ты – гигант, бабушка и дедушка, отец и сын русской демократии. И это тоже верно. Кое-кто будет настойчиво называть прорабом перестройки. Вот этого звания ты беги, отмети его с порога! Помни, что за дефекты стройки, прежде всего, судят прораба. А придраться к тебе можно. В то время, как ты сам героически сражался на баррикадах во имя светлого будущего, неустанно проповедовал птицам, что политика и нравственность должны слиться в экстазе, что старушек нельзя лущить и т.д., к власти уже крались жулики, присматривая жирные куски общенародной собственности для приватизации… А ты не заметил. Не раскусил ты и главного инженера стройки - оказался темной личностью.
С тех пор, как мне исполнилось 80, я все чаще погружаюсь в воспоминания. А вспомнить есть что! Прежде всего, наши беседы в стиле монологов. Ты мне говорил о «бесах», я тебе об индийских кастах. Ты мне о «Преступлении и наказании» Ф.М.Достоевского, я тебе о «Сонетах» Петрарки… Признаюсь, ты дал мне очень много, и я за это тебе благодарен. Под твоим благотворным влиянием я даже начал писать стихи. Не рискуя соревноваться с именитыми поэтами, я, на всякий случай, избрал для себя малоизвестный у нас жанр японской танки (или хайки?). Помнится, вам с Ирой понравилась танка (или хайка?) «Воспоминание о Переделкино». Я ее вам послал в свое время электронной почтой, а копию не сохранил. Поэтому написал еще одну:
Идем с Карякою тропою Хошимина…
Привал, привал и силы иссякают…
Зато как радостно воспрянула душа!
Но и ты кое-что позаимствовал у меня. Чего стоят мои уроки йоги, которой я обучал тебя в Праге! Ты был достойным учеником. Я с умиление смотрел, как ты, сложив губки куриной гузкой, надувал щеки и яростно молотил себя кулаком в грудь! Точь-в-точь как наши предки, обитающих ныне в джунглях Явы или Суматры.
Вспоминаю наши игры в Чапаева и все пивные на пути Швейка к призывному пункту в Праге, которые мы посетили, пользуясь как путеводителем «Бравым солдатом Швейком». Вспоминаю Воронью слободку в Зюзино, где мы были соседями и встречались каждый день; наши шутки, розыгрыши. Чего стоит твоя записка от имени тети Паши! Она ввергла меня в панику и заставила вместе с милым другом бежать из квартиры через окно. Вспоминаю и твою леденящую кровь историю о карлике из Аэрофлота, который, якобы, воспользовавшись твоим не совсем трезвым состоянием, расцарапал тебе физиономию. Помню, как в гололед на машине я вез тебя в Парткомиссию ЦК КПСС по случаю исключения тебя из партии. Накануне моя матушка Александра Яковлевна раскинула на картах и сказала, что все будет хорошо. И ведь, правда, кончилось все хорошо!
Карячка! От всего сердца поздравляю тебя, дорогой мой друг, с днем рождения. Будь здоров. Живи долго - еще так много не сделано. И поцелуй Иру!
Обнимаю А.Куц
ВЯЧЕСЛАВ ИВАНОВ
Летом 2007 года, когда готовила к изданию Юрину книгу «Перемена убеждений», вспомнила, что, пожалуй, самой яркой и содержательной рецензией на главную книгу Карякина «Достоевский и канун XXI века » была опубликованная в «Московских новостях» (1989 год) рецензия Вячеслава Вс. Иванова «ЖИЗНЬ НАЧИТАЛАСЬ ДОСТОЕВСКОГО». Она была особенно дорога Карякину. Разыскала эту рецензию и обратилась к Светлане и Коме с просьбой прочитать книгу и написать что-нибудь для задней обложки. В ответ получила новое интересное эссе. Ниже публикую то и другое.
Вяч.Вс. Иванов
«Жизнь начиталась Достоевского».
Это – такая книга, что о ней нельзя просто и спокойно писать. Хочется крикнуть: Как, вы еще не прочли! Спешите!
Таких книг я видел мало на своем веку. В ней – все вместе: «высокая философия», и репортаж о виденном в Кампучии, и предсказания наших будущих экологических бед, и размышления, вызванные нашим недавним прошлым (когда и автору книги, как многим из лучших умов страны, пытались заткнуть рот надолго). Как Достоевский, мысль которого продолжается в авторе и, по сути, и по духу, и по форме, Карякин сумел соединить газетные и библейские темы.
Достоевским Карякин зачитывается всю жизнь: начал он увлекаться им еще в то время, когда чтение Достоевского было запретным, в школах его имя не упоминалось. Отношение Сталина к Достоевскому мне всегда напоминало эпизод из антиутопии Олдоса Хаксли «О дивный новый мир» (у нас изданной недавно, но написанной еще в начале 30-х годов), где выясняется, что Главноуправитель – диктатор Мустафа Монд – знает наизусть запрещенного Шекспира и держит в сейфе другие книги, недоступные его подданным. Тайное пристрастие Сталина к Достоевскому было вместе с тем и частью общей картины, которую Ю.Карякин обсуждает в своей книге, когда исследует то, что сама «жизнь начиталась Достоевского». Мы до сих пор живем в кругу тех философских, нравственных, политических проблем, которыми мучился Достоевский. Старую интеллигенцию, почти исчезнувшую, истребленную, но подающую нам знак из эмигрантских изданий и тех немногих книг, вышедших в конце 20-х годов, из которых и Карякин, начиная с юности, узнал Достоевского, - эту интеллигенцию, по слову Иннокентия Анненского, с молодых лет «пытали Достоевским», и след этих мучений остался в русской культуре. Карякин тоже прошел через испытание Достоевским, без которого нет приобщения - инициации- посвящения в тайны русской философии, в глубину нашего духовного опыта. От многих предшествующих – русских и западных – работ о Достоевском книга Карякина среди всего прочего отличается еще и полнотой ссылок на те записи и афоризмы Достоевского, которые во всей их огромности мы узнали лишь благодаря публикациям последних десятилетий. Замечательно продуманное художественное оформление книги, делающее ее событием и для всех библиофилов, включает воспроизведение (на форзаце и иллюстрациях) многочисленных текстов этих записей. Достоевский становится вровень с великими мастерами лаконичных изречений, каких и на Западе, и на Востоке не так много.
Карякин показывает, что известные читателям романы никак не исчерпывают Достоевского: из всех тех свидетельств, которыми может располагать сегодняшний его исследователь, Карякин умеет восстановить вихрь страстной мысли, не полностью вместившейся в дописанные при жизни писателя сочинения и несущей все дальше и дальше – в 21–й век автора книги о Достоевском и читателей. В этом смысле книга Ю.Карякина мне представляется образцом того, как нужно понимать Достоевского, да и других писателей. Мало разобрать – и с ювелирной тонкостью, которая видна, например, в изучении смысла повторов «Воздуху, воздуху, воздуху» в «Преступлении и наказании» или частотности словечка «вдруг» в разных романах - отдельные изданные произведения, мало озаботится задачей восстановления поврежденной целостности их текста, что сделано в разделе об Исповеди Ставрогина, без которой до сих пор (вопреки замыслу Достоевского) переиздают «Бесы». Нужно постичь общий ход мысли и страданий Достоевского, увидеть его глазами мучения наших современников; иначе говоря, совершить опыт проникновения в те сочинения, которые Достоевский написал бы, останься он жив еще на несколько лет или доживи он до наших дней.
Ю.Карякин заражает читателя своим вчитыванием в любимого писателя. Многие из нас помнят бесспорность юношеского запойного чтения, когда Достоевский открывается впервые. Карякину удалось сохранить надолго это экстатическое чувство и с художественной силой напомнить нам самые впечатляющие сцены из романов (такие как чтение Евангелия Раскольниковым и Соней). Самое проводимое им различие между высшим художественным пониманием сцены и оценкой как менее значимой рассудочной стороной восприятия романа кажется весьма существенным.
Из писателей ХХ века, которые под стать главному герою книги, особенно отрадно было встретить на ее страницах двух гениев: русского – Андрея Платонова и японского – Акутагаву. У последнего с Достоевским связь, своей многосторонностью почти пугающая: использованный Достоевским народный рассказ-притча о луковке (и бабе, из-за дурного характера теряющей счастье) - в буддийском его варианте есть у Акутагавы. Разумеется, число параллелей, всплывающих в памяти по ходу чтения книги огромно. Так, замечательный анализ восклицания «воздуху, воздуху...» сразу приводит на ум (напечатанные позже романа Достоевского, и, следовательно, скорее всего, испытавшее его влияние) стихотворение современника Достоевского – великого русского поэта (которого еще предстоит нам открыть: большая часть им написанного у нас не издавалась с начала века) Константина Случевского, начинающееся «Воздуху, воздуху! Я задыхаюсь…» и продолжающееся «Значит, подслушали нас» (опять как в сцене из «Преступления и наказания», разобранной Карякиным). Автор книги восхищается местом из «Подростка», где, по словам Карякина (стр. 151), «Бог сравнивается со стихотворцем, творение – со стихотворением». Слово в слово это есть и в «Заратустре», которого нам часто еще придется вспоминать, размышляя о Достоевском.
Во всех будущих раздумьях над темой великого писателя-мыслителя книга Карякина останется вехой, означающей полный выход Достоевского из литературного подполья у нас. Он снова становится нашим литературным собеседником и современником, и одновременно смотрит на нас из такого близкого (и, будем надеяться, все же не вполне апокалиптического) будущего, куда вместе с ним – его глазами заглянул Ю.Карякин.
Вяч. Вс. Иванов
Началось с того, что я читал первые статьи Карякина о Достоевском, видел его обращенность к существенному в писателе, хотя для меня политика в его толковании перевешивала занимавшую меня религиозную философию. Потом на людях (кажется, на поминальных сборищах у Чуковских) запомнилось его мятущееся лицо с глазами как у Рогожина, издали следившего за Мышкиным (много спустя разговорились по поводу этой сцены в «Идиоте»- Карякин не соглашался с тем, что в стихах у меня -, как у Цветаевой,- рогожинский нож-садовый; каждую подробность у Достоевского он хотел понять до конца). Тема романов Достоевского, сопряженная с Карякиным, не унималась: я оказался вместе с ним и Адамовичем у Климова - мы вместе смотрели телеспектакль вытесненного из России Любимова по «Бесам». Еще бесовщина у нас в стране не утихала. Статьей о Жданове Карякин нанес по правившим бесам удар, из самых сильных.
Когда нас выбрали депутатами в разгар реформ, всю московскую многолюдную группу пригласили на встречу с Горбачевым. Тот почти никого из нас не знал в лицо. А Карякина узнал, когда он что-то спросил Горбачева сверху, с галерки, куда забрался в большом переполненном зале, Горбачев, отвечая ему, назвал его по фамилии. Разговор с Горбачевым продолжался и потом на съезде, Горбачев ему именно дал сразу же выступить, чтобы защитить Сахарова от только что прозвучавших несправедливых обвинений ветерана афганской войны-инвалида. Для защитного ответа Карякин нашел форму притчи-уподобления, стиль выводил из привычных споров на собрании в сферу, близкую к евангельской (как многое в Достоевском и в Сахарове). Позднее, сразу после подавления путча, я из короткого разговора понял, что Карякин отошел от Горбачева, которому я все еще сочувствовал, признавая огромность его первоначальной роли. Обратное было с отношением к Солженицыну: для меня он давно уже перестал быть тем лагерным светом из будущего, который было маячил в шестидесятых, а Карякин долго оставался ему предан. Ельцин, которому я не верил, скорее уводил в сторону. Продолжал нас объединять Достоевский, книгу Карякина о котором я оценил и постарался сказать об этом и в рецензии, вышедшей в «Московских новостях», и на публичном обсуждении, устроенном Мэтлоком. Наибольшая близость, долгие разговоры о Гойе и искусстве, о главных вещах в жизни пришли много лет спустя - в Переделкине. Карякин как и раньше поражал вовлеченностью в благие земные дела - мы говорили о памятнике Эрнста Неизвестного погибшим в Магадане, который Карякин помогал открывать.
К тому времени ему стало видно многое - как ему снова казалось, окончательно. Я знаю эту русскую чехарду восторгов и разочарований, сам побывал и не раз в этом бреду отказов от прошлых вер, но потому к каждой следующей отношусь все более трезво, не слишком надеясь на возможность прижизненного обнаружения полной истины. Кто знает, когда был прав Пришвин, на чей опыт ссылался Карякин - тогда ли, когда, как многие из лучших в России перед первой мировой войной, проходил искушение социалистическими видениями, позже, когда едва ли не с него написал Блок портрет «писателя, витии», тогда ли, когда потом корил Блока за «Двенадцать», как многие, не разглядев смысла поэмы? Мы видим поток меняющихся обманчивых надежд и обвинений тем, кто их разделял. Опыт Карякина учит другому - взвешанности отказа от былых убеждений, но и стремлению на новые верования посмотреть спокойным оценивающим взглядом. Карякин разделил часть своего трудного пути с поколением и со страной. К концу он стал постигать многое, что остается другим недоступным. Будем же благодарны ему за разоблачительную смелость взгляда в самого себя. Он всем нам помогает лучше понять то, что держало полстраны в слепом повиновении, мы с ним как с путеводителем можем пройти все звенья - от пражского коммунистического журнала, где трудились лучшие философы тогдашнего Союза, через отказ поддержать танки, раздавившие надежды на социализм (в человеческом облике) в той же Праге, и дальше к еще более трагическим метаниям и испытаниям лет освобождения или мечтаний о нем. Было ли освобождение? Всякий ли раз снова возникало марево, видимость оазиса посреди выжженных песков? Карякин старался в этом разобраться, не щадил себя, мучился вместе с героями Достоевского и вместе со всеми, кто в те годы не отказался пройти рытвинами этого нелегкого бездорожья. Позади было десятилетье отвергнутых мечтаний, обломков утопий, резких поворотов. Пропавшие надежды сверкают фальшивыми бриллиантами. Скажем Карякину спасибо за честность в описании бесчестности, совестливость в рассказе о бессовестных. За то, что он не потерял человеческого лица, сохранил его в годы, когда это оказалось самым трудным делом.
Ноябрь 2007, США
Юра читал очень многое у Иванова, читал медленно, подчеркивая, возвращаясь, продираясь иногда через непонятое. Выступал, помнится, на презентации книги стихов Вяч.Вс. (к сожалению, я тогда не записала). Но писать о нем не решался. Вот немногое, что я обнаружила в дневнике.
Из дневника, 15 сентября 2 003
Прочитал интервью с Комой Ивановым в «Новой газете», № 67 («Ждали конца света, а свет просто остановили»).
Завидую его знаниям, эрудиции, завидую искренне и доброжелательно. Может быть, действительно, нет сейчас в России, а, может быть, и в мире, более эрудированного человека. Но вот думаю: на таком – в наше время небывалом – фундаменте – что, действительно, нового открыл он сам? Какое открытие навсегда будет связано с его именем? Какое «новое слово», по Достоевскому, принадлежит ему? Я (пока ) не знаю. Или - не понимаю.
Какова его ЭПОХА в науке? А, может быть, просто в том, что он воплотил ЭПОХУ НЕПРЕРЫВНОСТИ ЗНАНИЯ, ЖАЖДУ СИНКРЕТИЧНОСТИ ЗНАНИЯ – И НАУЧНОГО, И ЗНАНИЯ ИСКУССТВА. Совершить это (а он - совершил) куда труднее, чем было для Леонардо.
Иванов – несокрушимый столп преемственности культуры, синтеза знаний искусств и наук (как гуманитарных, так и естественных). Непревзойденный «склеиватель» «разорванных позвонков». Невероятная нравственная устойчивость – ни на йоту в этом отношении не уклонился. Воплощение нравственного достоинства познания и синтеза его, познания. СОХРАННОСТЬ, да, еще и сохранность того и другого в новых условиях – заслуга, может быть, небывалая…
Да, он очень рано понял, что такое сталинизм, ленинизм и т.п., но в общем-то это элементарно для человека культуры уровня А.А.Ахматовой.
Но тогда (по контрасту) это, конечно, подвиг. Его поведение во всем конфликте властей с Пастернаком, во время травли А.А.А. и Пастернака.
СВЕТЛАНА ИВАНОВА
И, конечно, невозможно представить Кому Иванова (так называли его в семье, так зовут его друзья) без Светланы. Удивительно и разносторонне талантливая женщина. Появилась она в жизни Юры как вихрь литературных фантазий: химик по образованию, она, конечно, прежде всего тонкий литературный критик, знаток литературы, автор прекрасных эссе об Ахматовой. Из одной ее литературной идеи – зеркала Фонтанного дома – родились совершенно неожиданно фотоработы – видения по ту сторону зеркал. А потом – удивительная компьютерная живопись, портреты писателей, художников, ученых и просто друзей. Выставки работ Светланы Ивановой (а их было уже несколько и в Переделкино, и в Москве ) поражают неодолимым стремлением художника идти все время вперед, не оглядываясь на уже сделанное. На одной такой выставке 2 сентября 2004 г. Юра Карякин обратился к ней:
БУДЕМ ЖДАТЬ НОВОГО СЛОВА
У меня, в сущности три с половиной, может быть, четыре мысли.
Первое. Без всякой ложной скромности я обязан сказать здесь о своем, действительно, остро сознаваемом невежестве как в отношении искусствоведения, а тем более в отношении художественной фотографии.
Известно, когда фотография возникла, то вместе с ней возникла и мысль: фотография убьет искусство. Все вы знаете, что есть огромная литература об этом дурацком противопоставлении. Равно, как все вы знаете. Что на самом-то деле, просто возникла новая область искусства, ничего и никого не убивающая, ничего и никого не отменяющая – фотография художественная. Правда, сначала она была (как бы это сказать?) фотографией натуралистической. Речь идет об искусстве, об утонченности, о смелости глаза фотографа, который, благодаря таланту и интуиции, благодаря глазу своему, научился выбирать, отбирать, угадывать моменты, мгновения, секунды, проявления человеческих эмоций, и не только человеческих, но если угодно, вообще природных. И, действительно, некоторое время фотография соперничала и с живописью и с графикой. Сейчас все это противопоставление далеко уже позади. И художественная фотография стала абсолютно полноправным направлением истинного искусства. Я мало знаю историю этого искусства. Только обрывочно. Но чувствую, догадываюсь, что творения Светланы не просто внутри этого нового искусства, но и какой-то новый этап в его развитии. У нее здесь свое место. Пусть гениально найденный момент личности, момент живой природы будет самым точным и открывающим наши, как сказано в «Гамлете», «духовные очи» на самих себя. Но здесь, на этой выставке, по-моему происходит нечто новое, которое я бы выразил в таких словах, что слышал неоднократно от людей, повидавших себя в этих фотографиях, - себя и других – «Я еще никогда не знал себя такого. Я еще не знал о себе таком».
Я, я, я…что за дикое слово
Неужели вон тот – это я.
Разве мама любила такого?
Добавил бы: разве «я,я,я» знал себя такого, какого, может быть, впервые и увидел на этих фотографиях. Тут не просто зеркало, а зеркало волшебно-художественное, обнажающее духовность или анти-духовность человека. Это снято какой-то скрытой духовной камерой. Ювелирная точность, абсолютный слух и, одновременно, мировоззренческий, мироощущаемый масштаб…А если еще попытаться глубже вникнуть. – какой перед нами вырисовывается духовный автопортрет художника.
Второе. Фотографии эти, искусство это, - серийно, многосерийно. Это настоящее исследование духовных характеров.
Каких характеров? Прежде всего, близких художнику людей, буквально окружающих его.
Третье. Но, мерещится мне, что не избежать ей, Светлане Ивановой, и еще одной серии, а именно – серии изображения любимых или не любимых ею художников или мыслителей. Каким образом она будет это делать – откуда мне это знать! Тут могут быть и Гомер, и Данте, и Гете, и наши – от Пушкина – до…поэтов серебряного века, да и до нашего века, как его назовут?
Вот вам, например, портреты Достоевского, написанные Корсаковой и Неизвестным. И сравните их с фотографиями. Все говорит само за себя.
Я мечтаю увидеть этих творцов ее глазами. И убежден, что мне (и другим) откроется нечто такое, на что мы были слепы или близоруки.
Четвертое. Не жена Вячеслава Всеволодовича Иванова, пусть она на меня не обижается, я убежден, не могла создать такие творения. Хотя далеко не всякая жена могла бы такое создать. В ее творчестве ощущается Брак, союз духовный, в истинном смысле этого слова, когда истинная любовь только усиливает врожденный талант.
А в общем я хочу сказать, что «правду говорить (по словам Иешуа из Булгакова) легко и приятно». Но скольких трудов и мук ей это все стоило – мы можем только догадываться.
ФАЗИЛЬ ИСКАНДЕР
Фазиля считает Юра своим близким другом, родным человеком. Они много говорили, им всегда интересно друг с другом. А вот писать о нем – почти не писал. Собрала из дневников некоторые заметки.
26 октября 1986
Из дневника. Записал кое-что из того, что говорил на творческом вечере Фазиля в ЦДЛ.
Сегодня у нас праздник не социальной, но «духовной справедливости». Праздник духовного труда и дань духовному труду.
Очень люблю «Сто лет одиночества» Маркеса и разделяю многие высокие похвалы в его честь. Но вот кажется мне, что мы слишком щедры всегда к иностранным именам. А для меня лирическая эпопея о Сандро – выше, глубже, общечеловечнее. Вот уж поистине Фазиль – по Толстому – глубоко в себя копнул и как общо вышло! И сегодня можно признать: это классика.
Когда читаешь его, с тобой происходит нечто необъяснимое, непостижимое: будто после пропыленной городской суеты и душной атмосферы попадаешь в горы, к солнцу, к морю и… «успокоиваешься», как говорили в 19 веке.
Поражает его неискоренимая и растущая с годами доброжелательность.
Фазилю – 57 лет. Вот человек, который ни разу не солгал.
4 января 2 002 года
Идем в гости к Фазилю и Тоне Искандер. Приготовили им в подарок фотокопию (компьюторную) иконы в рамке
РОДНЫМ ИСКАНДЕРАМ:
СНИМОК ИКОНЫ
ИЗ ПОСЛЕДНЕГО КАБИНЕТА ДОСТОЕВСКОГО.
ОН И УМЕР С НЕЙ В РУКАХ.
ПОДАРОК ЕМУ ОТ НЕИЗВЕСТНОГО БАТЮШКИ
НЕЗАДОЛГО ДО ЕГО СМЕРТИ:
«БОЖЬЯ МАТЕРЬ УТЕШИТЕЛЬНИЦА ВСЕХ СКОРБЯЩИХ»
А НАД ДИВАНОМ, НА КОТОРОМ УМЕР Ф.М.ДОСТОЕВСКИЙ,
ВИСЕЛА РЕПРОДУКЦИЯ
МАДОННЫ РАФАЭЛЯ.
Достоевский против католичества. Плодами восхищается, а корни отвергает.
Из дневника, март 2005
Посмотрели по «Культуре» фильм Фазиля Искандера о Пастернаке. Фазиль – автор и ведущий.
Настоящее произведение искусства. Фазиль читает любимые стихи Пастернака. Читает много. Один поэт читает и понимает другого. Любит и понимает. Вот классический пример того, что любовь – лучший способ познания.
Вот лишнее доказательство – какое лишнее? – необходимое доказательство – того, как гениальный художник понимает гениального художника. Лучше всех и всяких критиков.
Фазиль Искандер о книге Карякина «Перемена убеждений»
Очаровательны первые страницы книги о детстве и юности, когда автор думал, что думать еще не умеет. Однако вспомнил все главное.
Дальше идут бесконечные картины встреч с интересными людьми, раздумья о прочитанном и мысли, возникшие у него в связи с прочитанным, а иногда и без всякой связи с этим.
Автор книги, известный знаток Достоевского, приводит его замечательную мысль: «…Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения?» Хотелось бы, чтобы этот великий совет Достоевского запомнило как можно больше людей.
Автор книги показывает, как поток жизни, прочитанные книги, встречи с умными людьми и собственные раздумья постепенно привели его к переменам политических и философских убеждений. Никакого насилия над внутренним миром читатели, и потому веришь автору до конца.
Это замечательная книга, сюжетом которой служит движение мысли.
Фазиль Искандер
Знаю, что Юра многие годы ведет дневник и очень надеюсь и жду с большим любопытством, что он их опубликует.
А теперь прочту стихотворение. Представьте, что его читает сам Карякин с бокалом в руках.
ТОСТ
Товарищ бывалый,
Ты жив? Это чудо!
Содвинем бокалы!
Расширим сосуды!
Вниманье, застольцы!
Очнитесь от сплина.
Несут миротворцы
Закуски и вина.
Кто выпить желает,
По праву пригубит.
Кто прав нас лишает,
Тот лень усугубит.
Мы вышли из мрака
Во мрак беспредела
От мысли двоякой
К двоякому делу.
Сомненья нависли,
Что палка террора
Хромающей мысли -
Костыль и опора.
От века тирана
До века наживы
Дожили, хоть странно:
Мы все еще живы.
Узнали мы, ахнув,
Что люди линяют.
Где деньги не пахнут
Там руки воняют.
Не сказочный витязь
Прихлопнет хапугу.
Держитесь, держитесь!
Держите друг друга.
Чтоб стоны Камчатки
И плач на Урале
В таком же порядке
В Кремле прозвучали.
Чтоб с гордостью некто
Сказал без угрозы:
«Москва наконец-то
Поверила в слезы».
Мы раньше с невеждой
Возились немало.
Встряхнем же надеждой
Народ наш усталый.
Пусть шутка не минет
Холмы и долины.
Пусть хохот откинет
Согбенные спины.
Где путь наш дальнейший?
Из под завала
Что скажет старейший?
«И хуже бывало!»
Не хныкать, не охать!
За дело, в дорогу!
Пахать – это похоть,
Угодная Богу.
В работу искусно
Как в лед ледорубы,
Как в яблоко с хрустом
Вонзаются зубы.
Не медлить напрасно.
Нам ждать не престало.
Где много пространства,
Там времени мало.
Как долго народы
На классы и расы
Делили уроды
И лоботрясы.
Есть нелюди – люди.
Тряси хоть планету
Другого по сути
Отличия нету.
Вперед, запевалы!
Да сгинут зануды.
Содвинем бокалы!
Расширим сосуды!
Как голос Мессии
В едином порыве
Летит над Россией:
«Мы живы! Мы живы!»
НАУМ КОРЖАВИН
Познакомил Карякина с Коржавиным, познакомил заочно, почти полвека назад Толя Черняев. Еще в Праге, где оба работали в журнале «Проблемы мира и социализма», показал Толя Юре стихи Коржавина, помнится там были «Танька, Татьяна, Татьяна Петровна» и другие.
А потом уже в Москве во второй половине 60-х они встретились, быстро сошлись и сдружились. Одно время, оба бездомные (Карякин ушел из семьи, Эмка приехал от своей Любани в Москву и жильем не мог никак обзавестись) жили в квартире их общего друга Камила Икрамова. Тут же небольшую квартирку завалили книгами, бумагами, захламили так, что по их собственному признанию пробирались на кухню с ледорубом. А когда у нас с Карякой образовалась наша первая однокомнатная квартира в Новых Черемушках в 1967 году, Эмка стал ее постоянным посетителем.
Приходил он всегда со стихами, с рассказами о том, что делается в редакциях «Нового мира» и других, всегда возбужденный, мне казалось всегда голодный. И когда из его портфеля вываливались два-три батона хлеба, на мой недоуменный вопрос: «Ну для кого ты столько покупаешь?», он смущенно отвечал: «Понимаешь, это у меня осталось от ссылки. Кажется, что не хватит».
В доме нашем собирались тогда частенько Аркадий Стругацкий и Саша Аскольдов, приезжал иногда Эрик Неизвестный, не вылезал Тошка Якобсон, читал стихи, приносил «Хронику», приезжал Юлик Ким. Юра иногда предупреждал Эммочку о чем-нибудь и говорил: «Но об этом, Эмка – никому». В ответ простодушное: «Что ты Каряка-сука-сан, я же от тебя сразу домой, кому мне рассказывать!». Скоро посадили к нам в подъезд стукача, который и не скрывал, что выполняет роль дворника-осведомителя и иногда возвращавшемуся поздно и не всегда трезвому Карякину говорил: «Ты, Федорыч, не обижайся, я ведь говорю только правду. Вот так и скажу. Идешь выпивший, баб не водишь, а что друзья заходят – это их дело проверять». Потом в нашем доме взяли Толю Марченко (я не знала, да и никто не знал, что он некоторое время жил в пустой квартире на первом этаже, привел Тоша Якобсон). За Анатолием Якобсоном уже следили вплотную и предложили уезжать, А вскоре вызвали в КГБ и Эммочку. Помню его очень расстроенного и злого. «Стар я шляться по допросам. Придется и мне уезжать». В 1973 году мы его проводили.
Из эмиграции Эммочка присылал открытки, но всегда очень аккуратно, чтобы не навредить. Следили за его публикациями в эмигрантских журналах. Не очень-то понимали, как непросто складывалась его жизнь в США. И казалось, что больше уже и не увидим его в нашем доме, нервно потирающим руки и выкрикивающим своему идеологическому противнику: «Нет, вы скажите, товарищ Шелепин! А сказать-то вам нечего!»
А в 1990 году (?) он вернулся в Москву триумфатором. Как его встречали на творческих вечерах в Москве и в Питере! Вышли книги его стихов и удивительная историко-философская работа «В защиту банальных истин».
С Любаней приезжал он к нам уже в Переделкино. Постарел, катастрофически быстро слеп. Но по-прежнему как молодые говорили они с Юрой напропалую все вечера, нередко спорили, расходились в оценках происходящего в России и опять казалось им: впереди – вечность Удивительно, но письменных свидетельств их многолетней творческой дружбы не осталось. Впрочем взаимовлияние их , конечно, сказалось на всем, что они оба писали.
26 апреля 2 004
Письмо Эмке Коржавину
Эммочка, твои «Обескураживающие годы» (очень точное название) – все это глубоко, спокойно и трагично. Эти же мысли, почти буквально, - я высказывал за 5 часов до смерти А.Д.Сахарова, в его присутствии, на заседании Межрегиональной группе в декабре 1989 года, перед этим отказавшись подписаться под его письмом – призывом ко всеобщей союзной забастовке. Я тогда говорил о том, что у нас нет никакой позитивной программы. Говорил, что начиная с 1985 года (Горбачев), интеллигенция, получив расширяющуюся свободу слова, просвещала в основном, если не исключительно, только самое себя, точнее восхищаясь собой. Не занималась просвещением народа… Интеллектуалы не сумели решить главную интеллектуальную же задачу. Самолюбование, самовосхваление оказались сильнее.
Не писал тебе раньше, потому что месяца полтора сидел над статьей, которую тебе и посылаю. Это лишь первая, самая малая часть работы, которая должна быть опубликована в «Знамени». Твоя мне очень помогает. Целую вас обоих. Ю.К.
Из дневника:
Я хочу, чтобы люди поняли: Коржавин - это очень серьезное, серьезнейшее явление духовно-художественной жизни России от сороковых годов до сегодняшнего дня, да, да , до сегодняшнего дня. Явление, без которого наша история будет неточно, неправильно понята.
Это поистине невырываемая страница нашей духовной истории.
Тот, кто сегодня или когда-нибудь позже, захочет разобраться, понять, прочувствовать, промыслить, - что такое в духовном отношении были все эти годы, - без имени Коржавина просто не имеют права обойтись.
Он - просто честное, совестливое, мудрое отражение, выражение и удивительное понимание этой трагической эпохи. И – «не задним числом», а изнутри.
Это чудо жизни в мертвецкой, российской и мировой, в морге российском и мировом. Это, может быть, одна из самых мудрых поэзий той трагедии, это настоящая гордость нашего духовного сопротивления в царившей тогда бессовестности и красоте. Вот человек из тех, кто сумел сохранить и преумножить свое человеческое и духовно-поэтическое достоинство в самых немыслимых условиях.
Человек, заслуживший войти в серию «Жизнь замечательных людей России». Убежден, книга такая будет написана, если не пишется уже.
А я – я счастлив, что знаю его, люблю. И надеюсь, что это взаимно.
Кажется, я нашел сейчас точное, конечно, пушкинское слово, относящееся к нему: «Нежного слабей жестокий».
Когда Коржавин сказал; «Я с детства полюбил овал за то, что он такой законченный» - убежден, что даже только одна эта мысль, только один этот образ, выражающий всю личность автора, останется навсегда.
Наум Коржавин о книге Карякина «Перемена убеждений»
Юрий Карякин – один из самых серьезных и глубоких русских мыслителей второй половины ХХ века. В трудной обстановке этого времени у него, как и у всех нас, менялись взгляды. Но всегда это был путь к утверждению смысла, гуманности и духовности, путь к возрождению.
ЮЛИЙ КИМ
Знакомство, а потом и дружба с Юлием Кимом начались давно. Кажется, познакомил нас Володя Лукин. Собиралась в его доме славная компания выпускников знаменитого Московского Педагогического института, откуда вышло немало талантов (Петр Фоменко, Юрий Ряшенцев, Юрий Коваль, Юлий Ким). Всегда был с нами (если не плавал по морям и океаном) Александр Городницкий. Много пели, шутили, свободно обо всем говорили.
А потом времена помрачнели. Арестовали и посадили Петра Якира. (Юлик был женат на его дочери). Самого его за участие в распространении «Хроник» потянули на Лубянку. И пришлось Юлику Киму уйти в небытие и появился Юлий Михайлов. Впрочем он сам об этом прекрасно рассказал в своей книге «Однажды Михайлов». Помню, что Юра очень переживал за Юлика и как-то даже резко сказал Петру Якиру: «Зачем ты Юлика втянул в это дело. Он – поэт, певец. Ему не место на ваших “баррикадах”».
Юра всегда очень внимательно следил за работой Ю.Михайлова (Ю.Кима) в кино, в театре, помогал, когда мог, скорее уже в предперестроечное и перестроечное время. Была попытка сделать совместную работу на телевидении – не дали. Впрочем, об этом будет рассказано ниже.
Юлик – удивительно светлый, добрый, ироничный и мудрый поэтический талант. Иногда заглядывал к нам на огонек или какой-никакой праздник и обычно в свойственной ему легкой и веселой манере отделывался короткими песенками-поздравлениями. Так, заглянув к нам в Переделкино как- то под шатер на день рождения (22 июля 2003 года), зачитал следующее приветствие:
Дается Грамота сия
Карякину Ю.Ф.
За то, что он в день изо дня
Ведет великий сев
Разумного, доброго, вечного
Прекрасного и человечного.
И, в ожидании плодов,
Дальнейших ждем его трудов!
В день 75-летия Карякина (22 июля 2005 года) Юлик Ким пропел ему «песенку» (про «новый-старый» гимн), косвенно поддержав, таким образом, выступление Ю.К. против путинского предложения вернуть старый советский гимн в день вручения ему, Карякину, ордена г-ном президентом.
Но было у Юлия Кима давнее очень дорогое Юре другое посвящение – песня о пушкинском лицее «19 октября».
Юра сам так рассказывал историю создания этой песни:
В 70-х годах я преподавал литературу в средней шкале. Однажды, в 73-м, ребята меня спрашивают, как же так — почти все академики «единодушно осудили» Андрея Дмитриевича Сахарова, а вы рассказывали, как А. П. Чехов вышел из академии, когда туда не избрали Максима Горького?
И тогда я провел несколько уроков о пушкинском Лицее, а потом написал сценарий «Лицей, который не кончается» для телевидения с внутренним эпиграфом о достоинстве, о непредательстве (режиссер А. Тортенсен, исполняли О. Ефремов и В. Золотухин). Естественно, решил, что передача должна идти под «Старинную студенческую песню» или «Возьмемся за руки, друзья...». Запретили. Тогда я встретился с Юлием Кимом, прочитал ему композицию, мы поговорили об À. Д. Сахарове, о Булате, и он, Юлик, тотчас же на клочке бумаги начал набрасывать свои мысли. Потом написал прекрасные стихи – «19 октября». В. Дашкевич сочинил к ним музыку. Тоже запретили...
...Все
бы жить, как в оны дни,
Все бы жить легко
и смело,
Не высчитывать предела
Для
бесстрашья и любви
И, подобно
лицеистам,
Собираться у огня
В октябре
багрянолистом
Девятнадцатого дня.
Как мечталось в оны
дни:
Все объяты новым знаньем,
Все
готовы к испытаньям,
Да и будут ли
они...
Что же загадывать? Нет нужды:
Может,
будут, может, нет,
Но когда-то с нашей
дружбы
Главный спросится ответ.
И судьба свое
возьмет.
По-ямщицки лихо свистнет,
Все
по-своему расчислит,
Не узнаешь
наперед.
Грянет бешеная вьюга,
Захохочет
серый мрак,
И спасти захочешь друга,
Да
не выдумаешь —
как...
Но вот что было дальше. Эта песня оказалась любимой песней À. Д. Сахарова. А сами авторы иногда исполняли ее с посвящением Булату Окуджаве. Так естественно все и сошлось: все начала и все концы — Пушкин, Сахаров, Окуджава, Ким...
Свидетельствую: Юра обожает, боготворит Юлия Ким. А вот не написал о нем.
Как-то на вечере в «Мемориале» я поблагодарила Юлика за недавно подаренную книгу и сказала, что его проза – особенно о шестидесятниках – самое лучшее, что написано – о нас. Юлик был рад моим словам и очень тактично сказал, что хотел бы, чтобы Ю.К. написал предисловие. Написал Рассадин. Конечно, как всегда, хорошо.
Вот что нашла в дневнике Ю.К:
Юлик для меня – инопланетянин: сколько кровей национальных, сколько кровей социальных, духовных… и он этими кровями связан. Он стоит на какой-то точке (я это только чувствую), с которой видно все куда глубже, шире, точнее, чем нам всем сегодняшним и тутошним. Да, у него другая точка зрения, точка видения… Ему куда труднее и смешнее на нас глядеть и грустнеть. Он отсюда и – оттуда.
История человечества с его точки зрения (да так и должно быть) и смешна, и трагична. Трагична и смешна. Тут и слезы, и кровь и смех, неодолимый, прости меня Господи!
Многокровие открывает, вернее приоткрывает нам – несравненно больше и тоньше – нечто в нас самих, роднящихся и потом забывших об этом. Я вдруг сам почувствовал это, будучи и русским, и белорусом, и украинцем, по крови, и конечно, татарином. Но почему-то в детстве меня били неоднократно как «жида». Но, вероятно, потому, что жрать было нечего, рос худющий, а нос почему-то наливался жизнью – это, заметьте мое физиологическое открытие! Вспоминаю, как Женя Шифферс рассказал давно уже свою историю из детства. Как-то он пришел к отцу ( ему было лет 11) и спросил: «Пап, а мы евреи ?». Тот ответил – да. А потом он узнал, что отец – армянин, мать – француженка. И уже спустя время спросил отца: «Зачем же ты меня тогда обманул?» - Ответ был таков: «А чтобы ты почувствовал, каково быть в другой шкуре».
Так вот: я никогда не побываю в шкуре Юлия Кима, но в силу своего воображения, хоть отчасти смею представить себе или хоть капельку почувствовать себя, как он. В его стихах- песнях все это растворено как горькая соль в воде. А в прозе я чувствую кристаллизацию этих чувств.
ПИСЬМО - ПОЗДРАВЛЕНИЕ КАРЯКИНУ ОТ КИМА
Юра, привет!
Все твои последние дни рождения я как-то пропустил, а между тем у меня, конечно, есть что сказать, поднимая тост за твоё здоровье (всё, Юра! Живая речь уже обратила в норму это дурацкое выражение, хотя ежу понятно, что поднимают бокал, а тост – произносят).
Начну с себя любимого. Это естественно: лучше всего мы помним то (доброе или худое), что причинили лично нам. В твоём случае могу только благодарить.
Ну, во-первых, я тебе обязан двумя своими сочинениями. И, во-первых же – песней о Лицейской годовщине, «19 октября», написанной по твоему заказу для твоей телепередачи в 1973году. Правда, историю создания я помню несколько иначе, нежели ты. По твоей версии – как только ты попросил эту песню сочинить, я тут же, за столиком кафе, на салфетке, все эти 40 строк и начертал, в приливе вдохновения. На самом деле начертал я сначала 32 строки, и не вмиг, а в течение 2-3 дней, и лишь позже присочинил ещё 8 («Как мечталось в оны дни»), и вот их-то я и записал тебе в кафе на салфетке, так как забыл листочек дома.
Что касается того, что песню эту полюбил Сахаров, у меня сильное подозрение, что это ТЕБЕ так захотелось, чтобы он полюбил, а на деле, думаю, А.Д. всего лишь похвалил, а любовь ты приписал свою, так как ты-то действительно эту вещь любишь горячо, я знаю. Тем более что важнейшие строки
И спасти захочешь друга,
Да не выдумаешь – как…
- вдохновлены были твоим рассказом о лицеисте Матюшкине, об его отчаянии, когда он узнал о гибели Пушкина. И это так совпало с моим (общим) тогдашним настроением: ведь шёл 73 год (симметрия к 37, и это не случайно, скажешь ты), продолжались аресты, суды, тюремные и лагерные заточения и прочие прелести режима. Да что! Я ведь успел прочесть эти строки Габаю - за неделю до его самоубийства! А? «И спасти захочешь друга…» - Габаю, который только год как вышел из лагеря и которого продолжали тягать на Лубянку, стремясь доломать…
Да, стихи эти были душевным приветом позднему Пушкину, попыткой сочинить нечто похожее на то, что сочинил бы он сам, доживи он до своего «автопортрета в старости», который ты так любишь дарить хорошим людям, мне в том числе. (Между прочим, в тот год мне стукнуло как раз 37, «и это не случайно» опять же не забудешь ты примолвить).
Ну и, разумеется, «Ной и его сыновья», сочинение 1980-85 г.г. мой посильный вклад в борьбу за мир, которую тогда вы развели с Алесем Адамовичем и Анатолием Беляевым.
Этот несколько неожиданный всплеск мироборчества был вызван, думаю, Афганом, когда опять, как в 62-м, запахло возможным ядерным конфликтом. Это от тебя я услышал: «Оказывается, человечество смертно» - и эта мысль насквозь меня поразила – так, что породила моего «Ноя», притчу о Генсеке ООН, пожертвовавшем жизнью сыновей для того, чтобы человечество свою смертность таки ощутило. Ты тогда устроил большущий хоровод вокруг моего опуса, куда вовлечено было немало народу, Бовин в том числе, и пьесу пробили, и представление состоялось (в театре Станиславского, поставил Сандро Товстоногов), а сама пьеса была опубликована у Беляева в журнале «Век ХХ и мир».
Тогдашняя ваша борьба за мир была, по сути, делом крамольным, так как неуклонно тащила мысль об ОБЩЕЙ ответственности за смертельное противостояние, в отличие от Кремля, который привычно всё валил (и валит) на Запад. Вообще, тогда, в застое, сопротивление тоталитарному дракону было повсеместным – но тебе-то особенное спасибо, тебя было видно на многих и разных участках, на театральном в том числе. О твоей дружбе с Таганкой, с Любимовым, с Высоцким – кто не знает. Зато я-то помню, как ты бурно поддержал нашего с Дашкевичем «Клопа» в Гнесинке (постановка Олега Кудряшова) – вещь вполне по духу Таганскую (её, кстати, на Таганке во времена Эфроса собирались ставить), а когда гнесинский директор начал что-то бубнить уничижительное – эх, как ты его размазал по стенке, как ты его позором публично заклеймил (что, понятно, способствовало быстрейшему закрытию спектакля – а также его рекламе, когда он возобновился, в другом месте)! Так, как только ты и умеешь, ибо всегда был хулиган и на всю Россию только ты мог так сказать: «Ты, Россия, совсем одурела!» - когда Жирик взял 3 место в президентской гонке.
Понятно, что и хулиганов к тебе влекло. Не зря же нашли вы друг друга с Неизвестным. Ужасно люблю эту твою новеллу о ваших с ним залётах. Как любимая твоя Ирка с трудом, но всё-таки привыкла к их регулярности, а заодно и к тому, что залёт, как правило, не длился дольше недели. И как однажды вы с Эриком таки зашкалили за 10 дней и ты явился домой с повинной, а чтобы смягчить нависший было Иркин гнев, сообщил ей с порога:
- Всё, я зашился. На полгода.
И это её так поразило, что скопившаяся гроза не разразилась, и, поняв, что пронесло – как же ты, уже проходя в помещение, клял себя: «Ну почему? Почему на полгода? Хватило бы и месяца!» и как, давши слово, ты категорически его сдержал и развязал только твёрдо дождавшись обещанного срока. Вот это рыцарство!
Не буду говорить об остроте и независимости твоей мысли – скажу лишь, что в жизни моей не было человека, который мыслил бы как ты – то есть ежесекундно, на глазах, безо всякой показухи, серьёзно и непрерывно. И стрезва, и выпивши, всё равно. И не вхолостую вокруг одного и того же, а всё время разрабатывая мысль, развивая, уводя иной раз чёрт-те куда, ничуть при этом не упуская основы! Вот были импровизаторы стихов, судя по «Египетским ночам» (из нынешних знаю только Инну Лиснянскую), так вот ТЫ – импровизатор мысли, причём заразительный. Побыв в твоём поле, и сам начинаешь размышлять куда интенсивнее, чем до.
Ну, ещё тебе, конечно, спасибо за слова обо мне, что записаны у тебя в дневнике. Хотя, прочитав, я хмыкнул: если Ким инопланетянин, то не-инопланетянин кто ж? если с кимовской точки зрения «история человечества и трагична и смешна», то так ли уж эта точка непостижима, особенно для тебя, на оной точке давно и непоколебимо пребывающего?
Обнимаю тебя сердечнейшее, Юра! Будь, пожалуйста, здоров.
Твой Юлий.
ИННА ЛИСНЯНСКАЯ
От составителя:
Иная Львовна Лиснянская вошла в нашу жизнь давно, еще в 70-е, во времена подготовки «Метрополя». Встречались в Малеевке, в доме Бориса Балтера. Поразила нас обоих эта фантастически одаренная, красивая, способная зажечь и увлечь многих женщина, плясунья, певунья, рассказчица. Но тогда она будто пряталась за спиной своего мужа мудреца Липкина. А потом уже в Переделкине, особенно когда стали соседями, узнали ее прежде всего как большого поэта. Печатали ее до конца 80-х немного, а потом… как лавина обрушились на нас ее стихи, проза, ее замечательные книги. Теперь – целая полка в нашей библиотеке.
Часто встречались в Доме-Музее Булата Окуджавы. Приезжала Инна Львовна к нам, читала на веранде у Миши Рощина (мы живем в одном доме) новые стихи. Удивительный поэтический дар ее не покидает и мы снова ждем ее в гости и снова получаем новые книги.
Юра любит Инну очень нежно и как-то, когда шли к ней в гости на ее день рождения, написал ей стихи, что вообще-то делать не умеет.
ИННЕ,
ставшей нам очень родной
24. 06. 03
Огонь духовный в темном мире нашем
Поддерживают вовсе не вулканы, не пожары,
И даже не тайные костры в лесах далеких и глухих,
А кто-то рядом, как свечка – руку протяни.
Одна из них потухла.
Чем тоньше, тем сильней другая – ты.
Оставил тебя Бог - светить
Года три назад Юра задумал сделать антологию «Поэты - Достоевскому» и Инна Львовна откликнулась и дала это свое стихотворение
Уже не думаю о праве,
Не жду
хороших новостей –
Я приготовилась
к расправе
Над смуглой Музою моей.
Она еще не в списке узниц,
И рук
не держит за спиной,
Бредя Москвой по
грядкам улиц,
Где снег лежит как
перегной.
Столица дремлет под огромной
Кожухлой
облачной ботвой.
Еще не слышен шум
погромный
Охотнорядскою братвой.
И Муза говорит покуда
На
достоевском языке,
И брат Иванушка-Иуда
Еще
не подошел к щеке –
Серебряного поцелуя
Еще он
Музе не нанес,
Еще в России Алиллуйя
Кровавых
не глотает слез.
1977
ЮРИЙ КУБЛАНОВСКИЙ
Знакомство случилось неожиданно. На торжественном заседании памяти Ф.М.Достоевского в Колонном зале бывшего Дворянского собрания в феврале 1991 года Карякин (он вел вечер) получил записку из зала. Слово просил Юрий Кублановский, недавно вернувшийся из своей вынужденной эмиграции. Поэт, которого уже хорошо знали, слово получил и прекрасно выступил. А несколько лет спустя оба Юры стали соседями по Переделкино, соседями буквальными, калитка в разделяющем участки заборе никогда не закрывалась. Сколько было встреч, вдохновенных бесед, иногда и с возлияниями. Один Юра читал другому Юре стихи, а тот кормил поэта своими философскими рассуждениями. И вот снова Юра Кублановский уехал в свой любимый Париж, но ведь не навсегда? Обещал приехать на юбилей, а пока послал другу посвященное ему стихотворение.
Ю. Карякину
В достоевском Павловске когда-то,
с окунем карась,
на скамье шептались воровато
злой купец и князь.
И нездешние, казалось, силы
здешних мест,
узкотелы и ширококрылы,
прятались окрест.
Не стемнев как следует, светало.
Рысаков и кляч
не видать на трассе от воксала
до шале и дач.
Скоро, скоро огласит вожатый
трелями перрон,
приглашая тряский небогатый
занимать вагон.
И еще милее неживая
станет, чем досель.
Запеклась под грудью ножевая
маленькая щель.
Вихорь времени едва шевелит
мой вихор.
Сердце жмётся и ещё не верит
до сих пор,
что вполне внезапная разлука
с тем со всем
дорогим, не самым высшим кругом –
насовсем.
И шепчу, прикрыв ладонью книгу
тёплую сейчас:
Отче – Фёдору архистратигу
- помолись за нас.
Что-то есть в припадочной России,
если не святой,
сродное твоей эпилепсии,
Дух одной шестой.
Там пространство белыми ночами
зелено в тени,
словно оперенье за плечами.
Помяни!
1988, 2010.
ОЛЕГ ХЛЕБНИКОВ
Олег Хлебников был и есть для Юры прежде всего большой поэт. Всегда следил за его книгами. Я же, к стыду своему, открыла его как поэта недавно, прочтя последнюю книгу его «Инстинкт сохранения. Собрание стихов». Но так случилось, что Олег стал для Карякина в последние наши переделкинские годы первым читателем и издателем его, потому что все, что писал Карякин, – печаталось в «Новой газете». Будь ли это самая острая публицистика или философско-художественные эссе о Микеланджело («Два Адама» ), Гойе, Эрнсте Неизвестном («Художник Возрождения в эпоху Апокалипсиса») или Солженицыне, Юрии Давыдове, Щекочихине. Для Карякина всегда находилась полоса в газете и благодарить тут надо не только Олега, но, конечно в первую очередь и Диму Муратова. Он помог нам и в самые трудные дни болезни Юры, когда нечем было платить за лекарства и очень дорогие медицинские услуги.
Олег по видимости человек закрытый и даже суровый, в действительности – щедрый и доброжелательный. Всегда первым откликался на книги Карякина. А если оставались они один на один в карякинском кабинете, говорили долго и увлеченно. И всегда не хватало времени: в газете – все набегу, на наших дружеских встречах в его доме – всегда народ, каждый интерес, особо не уединишься. И все-таки кажется мне, что Хлебников многое дал Юре. Все его стихотворные сборники читаны, перечитаны, отметами на полях испещрены. Они понимают друг друга.
Счастье – это не когда, а с кем
Никогда не понимал слово «счастье». Но чувствовал, что оно как-то связано с той самой, по Экзюпери, роскошью человеческого общения. По мере ухода людей, которые щедро раздавали эту роскошь, возникало ощущение, что счастье-то, оказывается, уже было. Были в твоей жизни, не прибедняйся, Давид Самойлов, Арсений Тарковский, Борис Слуцкий, Юрий Давыдов, Булат Окуджава, Юрий Щекочихин, Александр Аронов, Ролан Быков, Семен Липкин, Александр Межиров…
Но ведь еще и остаются другие!
Перечислять не буду – тьфу-тьфу! И все же… Идешь себе по Переделкино – в магазин за сигаретами, а Юрий Федорович Карякин снег сгребает около дачи, в валенках, такой, значит, задорный. Останавливаешься переброситься парой слов, типа, как оно. А он – отталкиваясь от Мандельштама – про то, что поэзия занимается, ни больше, ни меньше, сохранением вида – в смысле всего человеческого вида. А ты как раз в это время думал: «Ну, выйдет у тебя эта твоя взлелеянная книжка – и что, кому она нада?». Оказывается, вот ему, философу, достоевсковеду, искусствоведу, бывшему советнику президента… Такая нечаянная радость – на грани этого самого не совсем понятного мне счастья.
А его умение думать при тебе – роскошь! Как интересно всегда было следить за ходом его мысли, который он совершенно не скрывает, наоборот, подключает собеседника. И в этом абсолютный перфекционист – требует, чтобы столь же качественно ты мыслил вместе с ним.
Кстати, этот перфекционизм Карякина поразил меня еще во время работы в «Огоньке» периода Коротича, когда он принес в мой отдел свою статью «Ждановская жидкость». Статья была великой – как только может быть великой статья. Никаких вопросов не возникало – немедленно печатать. Но! При всем доверии к тогдашнему «Огоньку» и даже ко мне как к редактору, еще и выразившему ему свое восхищение, Юрий Федорович не спускал руки с пульса всего производственного процесса, можно сказать, ни на секунду. О, таких авторов я в жизни не видел! Повезло (и что больше не видел, и что одного такого повстречал)…Он-то до сих пор думает, что все вышло без сучка, без задоринки только благодаря его стараниям. А какой высокопрофессиональный отдел проверки был в том «Огоньке», как мы сами на его текст дули… Может быть, и до сих пор не знает. Но, факт есть факт, пронзительней статьи про сталинское время, наверно, даже в том «Огоньке», за которым занимали очереди ранним утром, не выходило.
Перфекционизм Карякина послужил и причиной единственной нашей с ним ссоры. Я привез ему (зная его потрясающую особенность до последнего – и позже – момента вносить в текст правки, чтобы улучшить) верстку его статьи про Ленина в «Новой газете». Юрий Федорович, по-моему, в тех же валенках – был холодный апрель – вышел из переделкинского дома, развернул верстку и – увидел другой, не его заголовок… Что из него раздалось, пересказывать не буду, блюдя чистоту русского литературного языка. Слава богу, я был на машине и смог быстро, трусливо уехать…
А через полчаса он мне позвонил – с благодарностью, ну и извинениями, конечно. Заголовок «Бес смертный» ему понравился. От сердца отлегло. А потом он всем рассказывал, что лучшее в его статье, вызвавшей колоссальное количество откликов, это мой заголовок. Ни один из авторов «Новой», которым (ну, иногда) я придумывал хорошие заголовки, не был столь благодарен.
…Особые карякинские темы – Достоевский, Пушкин и Гойя. Что касается Гойи, он абсолютно убедил меня, откуда растут гигантские ноги у знаменитого большевика Кустодиева, а еще утешил тем, что Гойя даже к концу жизни считал: то, что он делает, – только начало. Что касается Пушкина и Достоевского, именно благодаря Карякину я понял, почему самый мрачный из гениальных русский писатель о самом светлом из них сказал опять же самую сильную и точную речь.
…А несколько наших совместных счастливых встреч Нового Года! Когда Юрий Федорович и его удивительная жена Ирина Николаевна (ой, повезло!) приходили стройные, нарядные и всегда с чудесными подарками – то репродукция Гойи, то пушкинский рисунок – каким АС представлял себя в старости, и начинался замечательный разговор. И поскольку всегда присутствовали еще и Алексей Юрьевич Герман со Светланой Кармалитой, разговор переходил в буффонаду. Например, Герман предлагал Карякину поменяться женами, а, может, это Кармалита говорила, что Карякин как-то милее ее сердцу, чем деспот Леша… Почти договорились, я свидетель. И хвоей пахло, и лампочки мигали… Эх!
Спасибо, Юрий Федорович, за роскошь и счастье общения с Вами.
PS
Ю. Карякину
Материальные предметы –
вплоть до собственного тела –
с каждым мигом все дороже,
хоть и качеством они
с каждым днем все плоше. Это
подтвержденье, что предела
достигаем – только души
и останутся одни.
А словесные игрушки –
те, в которые играя,
понемножечку взрослеет
беспризорная душа –
дешевеют до полушки,
до убожества, до края,
за которым стыд краснеет,
срамом сделаться спеша.
ЕВГЕНИЙ СИДОРОВ
Многие в нашей стране знают Евгения Юрьевича прежде всего как министра культуры в одном из первых правительств Ельцина. В радушном и хлебосольном доме Сидоровых в Париже в бытность его хозяина представителем России в ЮНЕСКО побывало немало деятелей нашей культуры. Но прежде всего Евгений Сидоров - интересный и талантливый литературный критик, писатель, удивительно сочетающий с творческой работой работу организационную. Как руководитель Литературного института, он воспитал немало молодых литераторов и предоставил аудитории этого совершенно особого учебного заведения для многих своих коллег по цеху. Писатели, что естественно для творческих личностей, очень плохо организуются на какие- либо совместные выступления даже в защиту самых насущных своих интересов. Вот и приходится Е.Ю. Сидорову воевать за их интересы и в Московском союзе писателей (где он является председателем) и особенно в Переделкино, где в последние годы все сильнее наступают на писательские дачи охотники наживы.
С Юрой Карякиным Женю Сидорова связывают давние приятельские и дружеские отношения. Были у них и споры и разногласия. Но Карякин всегда с интересом следил за его статьями в печати, за книгами. Помнится, что Юра очень поддержал кандидатуру Сидорова, когда о нем заговорили как о возможном министре культуры.
А теперь мы – соседи в Переделкино.
Излучая честь и отвагу
Юрий Федорович Карякин один из редких людей, которые повлияли на мою жизнь и убеждения.
Он старше, и долгие годы я время от времени чувствовал на себе его невидимый взгляд и старался не слишком разочаровывать Карякина. Шло это от понимания его значения, как человека гражданской и политической чести, талантливого литератора, прошедшего сложный духовный путь от пламенного коммуниста до свободного мыслителя, впрочем, по-прежнему пламенного, но уже в стиле главного героя – Достоевского.
Карякин водит дружбу только с умными людьми, с которыми можно говорить о смысле жизни и истории. Он любит и умеет спорить, его дерзкая ироническая рапира всегда наготове, он не боится пафоса, он умеет страстно заблуждаться, но всегда бывает обаятелен в абсолютном бескорыстии своей мысли. Его застольные разговоры с Э.Неизвестным, В.Страда, Н.Коржавиным, Ю.В.Давыдовым помню хорошо и надолго. Это была школа мысли, где праздничная утопия мешалась с естественным пессимизмом.
Для меня Карякин – личность с трагической подкладкой. Отсюда и Гойя, отсюда и его взгляд, запечатленный Светланой Ивановой на замечательном фотопортрете.
В пору «перестройки» я приглашал его в Литературный институт. Зал ломился от восторженных слушателей.
Ему всегда нехватало дела, овеществления идеи, отсюда и политические страницы его жизни.
В начале 90-х он лежал в санатории Бад-Берлибурга (Германия) после операции на сердце. Я тоже оказался в этой стране, но далеко от него. Не знаю почему, мне захотелось услышать его голос, даже в чем-то исподаться. До этого мы долго не общались. Вот такой сигнал проник тогда в мое сердце.
Много позже, получив его книгу «Перемена убеждений», я послал ему письмецо:
«Дорогой Юра,
Два дня подряд читал твою исповедальную книгу. Это целительное чтение, сдирающее коросту с души. Я переживал твое время, как свое, и думал о том, как мне повезло, что я давно знаю человека отваги и чести, которому безусловно веришь, ибо он лишен постыдного благоразумия, как по отношению к миру, так и по отношению к самому себе.
Ты сам – герой Достоевского из немногих положительных. Наверное, тебе об этом уже говорили. Весь путь твоих мыслей и поступков ведет к этой аналогии.
Вдруг вспомнил свой телефонный звонок, кажется, весной девяностого в Бад-Берлибург. Стало быть жила во мне потребность услышать твой голос и в чем-то укрепиться внутри. Спасибо, Юра…
(В 1959 году на юрфаке МГУ я написал курсовую работу «О мирном переходе к социализму».
С Володей Лукиным в пятьдесят шестом мы были «революционными ленинистами»).
«Перемену убеждений» поставил на полку рядом с подаренными мне книгами А.И.Солженицына, Л.К.Чуковской, Н.Коржавина, Э.Неизвестного, Ю.В.Давыдова.
Мы – разные люди, и я ни в коей мере не претендую на доверительные отношения. Но помни, Юра, что думаю о тебе постоянно.
Ирочка - потрясающая жена и талантливая умница.
25. 01.2008.
Переделкино.
P.S. Сегодня 70 лет Вл.С.Высоцкому».
Евгений Сидоров
А к дню рождения Юры Женя Сидоров написал, как он сам выразился, «графоманский стишок, в котором отразил мотивы его (Карякина) беззаветной политической и художественной деятельности».
Мне чудится сквозь юности синдром
Социализм с карякинским лицом.
Неизмерим его диапазон.
Платонов – он и друг его – Платон.
И Достоевский, Гойя и Рабле…
Да что Рабле! Чу, мавзолея стон.
Ильич привстал и чуть не вышел вон.
Кто президенту мог ответить строже:
«Лукин мне друг, но истина дороже!»
Россия одурела! Бед не счесть…
Но есть надежда, коль Карякин есть!
ЛАРИСА МИЛЛЕР
Лариса и ее муж Борис Альтшуллер – наши давние переделкинские друзья. Лариса всегда немногословна. Борис едва сдерживает свой бурный темперамент, человеческий и политический. Лариса – созерцатель, Борис – делатель. С Борисом у Юры нашлось много общих тем и дел, особенно в связи с тем, что первый был близким помощником А.Д.Сахарова и во многом содействовал распространению знаний о великом ученом. Юра сблизился с Андреем Дмитриевичем в годы перестройки и совместной борьба на Первом съезде народных депутатов в рамках Межрегиональной группы. А Лариса – душевный, духовный друг Юры. Они очень хорошо понимают друг друга. Как-то Карякин увлеченно рассказывал ей о своем открытии: небывало частое употребление Достоевским слова «вдруг» ( в отличие от Толстого или Тургенева), свидетельствующее о понимании писателем катастрофичности судьбы человека и человечества. И Лариса тут же откликнулась своим стихотворением:
Юрию Карякину
Живи, младенческое «вдруг»,
Уже почти замкнулся круг
Уж две минуты до конца,
И вдруг – карета у крыльца.
И вдруг – средь чащи светлый луг.
И вдруг – вдали волшебный звук.
И вдруг – жар-птица, дед с клюкой,
Края с молочною рекой.
Уходит почва из-под ног,
Ни на одной из трех дорог
Спасенья нету, как ни рвись.
Но вдруг, откуда ни возмись…
МАРИНА КУДИМОВА
С Мариной Кудимовой, прекрасным поэтом и нашей соседкой по Переделкину, Карякина свел Достоевский. Когда задумал он делать книгу «Поэты - Достоевскому», антологию русской поэзии по теме – Достоевский – вначале стал обзванивать друзей. Позвонил Стасику Рассадину, Олегу Хлебникову, Инне Лиснянской, Юре Кублановскому и другим с просьбой повспоминать, что они могут найти в русской поэзии о Достоевском и нет ли у них своих стихов, посвященных ему. А потом позвонил Марине, которая в силу своего очень независимого характера, откликнулась не сразу, но когда включилась в работу, обрушила на нас с Юрой такую лавину стихов, начиная от современников писателя (большинство – отклики на смерть его) и кончая самыми современными и молодыми пиитами. Началась работа. Марина не просто собрала такую антологию, но и ко многим ее авторам дала очень интересный комментарий. Но как-то не сладилось дело с издательством. Сам Юра хотел написать и свои комментарии, но как всегда все затягивал и проект зачах. Очень надеюсь, что не умер. Зато творческое общение с Мариной очень обогатило нас обоих. А Карякин получил еще одного друга – только позавидуешь!
Я никогда не собиралась заниматься Достоевским. Я была его более или менее усердным читателем, и превышать этот статус в мои намерения не входило. Однако все имеет свою причину. Причин сделать эту книгу оказалось сразу две. Одна – звонок Юрия Карякина, сообщивший мне, что в достоевсковедении обнаружилось зияние. Вторая – капитан Игнат Лебядкин, досаждавший мне задолго до звонка. Вышеозначенный Карякин Ю.Ф. любит поразмышлять на тему, кто из персонажей Достоевского сделал карьеру на своем авторе. Куда денешься: доминантный признак классики – жизнеспособность фикций. Выдуманные персонажи получают паспорта и виды на жительство не в одной стране компактного сочинения. По России, а теперь и далеко за ее пределами, бродят в рассуждении чего бы покушать сонмы Хлестаковых. Подвид Чичиковых встречается значительно реже, но и таковых подобий расплодилось без меры. Выдуманные положения проявляют пионерскую готовность к немедленной актуализации: классические фабулы и их фрагменты репродуктивны едва ли не более персонажей. Подпоручики Киже сплошь и рядом удваивают фиктивность: их пересочиняют и используют по всякой надобности другие авторы. Подпоручики – ладно. Но капитаны?! Слепые капитаны, которые ведут сюжет, казалось бы, без всякой своей воли…
«Везение капитана Лебядкина» – так назвала бы я роман, если бы имела вкус к удвоению фикций. Роман о том, как персонаж, созданный неким автором исключительно ради изживания собственной неудачи не некоем поприще, стал пассивным основателем на этом поприще целой школы, последователи которой во благовременье объявили монополию на данный вид деятельности и теснят с поприща всех, кто не пожелал признавать главенство и абсолютный авторитет капитана. А ведь именно так в реальности и произошло с далеко не лучшим даже с комической стороны персонажем автора – и не некоего, а великого Достоевского. И вот этот факт, что убогому капитану повезло куда больше, нежели бравому подпоручику, и стал второй причиной, по которой я откликнулась на замысел Ю. Карякина – собрать стихи, имеющие отношение к Достоевскому. Замысел этот, как и любой другой, в процессе исполнения изменился почти до неузнаваемости, более того – до сих пор не воплотился в сколь-нибудь приемлемой форме. Но, как писал В. Ходасевич, «за минутное господство/ над потрясенною душой» – Карякину низкий поклон и стихотворное посвящение, а Достоевскому – пожизненное стояние.
***
Ю. Ф. Карякину
Великий Пан воскрес!
Я
слышала вполуха,
Как он три шкуры драл
и очищал
мездру.
Студента зарубив,
процентщица-старуха
Охаживать взялась
дебильную сестру.
Отечество мое!
Оставим разговоры...
Где не найдешь концов,
Там
проходных дворов
Вели не забивать.
Твои
пророки – воры,
Начальники твои - сообщники
воров.
И если не воскрес
Великий Пан,
то
в детях
Откуда этот страх с клыком,
как у волчат?
И твой
народ – «челнок»,
А человек твой –
в нетях:
Он не
рожден еще
и даже не зачат.
И паника зовет
в толпу, на пир оптовый,
К
содомскому греху и свальному стыду.
И
если раб и червь ползет, на все готовый,
То
я уж от него и глаз не отведу.
НАТАША ВАНХАНЕН
Наташу Ванханен, замечательного поэта и очаровательную женщину, сдружил с Юрой - Гойя. Когда в 2002 году мы с Юрой собрались на родину художника в Арагон, а точнее в Дом переводчика в Тарасоне (этот городок за его красоту называют северным Толедо и находится он недалеко от Фуэндетодоса, где родился Франциско Гойя), Наташа стала нашим первым советчиком. Она прожила в этом городке несколько месяцев в начале 90-х, но память о ней сохранилась у местных интеллектуалов и по сей день. А один из ее рисунков старой крепости Тарасоны и сейчас красуется в качестве эмблемы Дома переводчиков.
В Сарагосе, столице Арагона, погрузились мы в архивы, собрали богатейшую литературу о Гойе и, в том числе, стихи арагонских поэтов о своем великом земляке. У Карякина родилась идея сделать книгу «Поэты - Гойе» аналогично той, что уже готовилась нами «Поэты - Достоевскому». Проект пока не реализован. Зато когда я переводила письма Гойи своему другу Мартину Сапатеру для книги «Я - Гойя», Наташа сделала прекрасный перевод одного письма, написанного Гойей в стихах. А потом на юбилее Карякина в июле 2005 года прочитала его и подарила Юре. Вот это стихотворное письмо испанского художника.
19 ноября 1788, Мадрид
Другу пары строчек
Не черкнул ни разу –
Уж прости, дружочек,
Старого заразу!
Мне бы, чертомазу,
Выйти, оглянуться.
Сто заказов сразу –
Где уж разогнуться!
Все в работе лето –
Почитай, пропало!
Ан, его и нету,
И похолодало.
Дьявольская стужа,
Чтоб мне провалиться!
(Выражусь похуже,
Если так продлится!)
Сгорбился от груза,
Изнемог – хоть бросьте!
Оттого и муза
Не заходит в гости.
Я в любом вопросе
Тот же, а точнее:
Чуточку курносей,
Чуточку старее.
Написать решился
И собрался с силой,
Но уж притомился –
Бог с тобою, милый!
Словом, мой бесценный,
Чтоб сказать короче –
С дружбой неизменной
И т.д. и прочее.
Как всегда в халате,
Как всегда, без фрака,
Кстати и некстати
Твой навеки
Пако
ОЛЬГА КУЧКИНА
Ольга Кучкина – известный журналист (Юра как-то назвал ее «царицей журналистики»), драматург, прозаик, поэт, автор 20 книг.
Оля - давний Юрин друг и соавтор в многочисленных телевизионных передачах эпохи «перестройки и гласности» и последовавшей за ней свободы слова. Юра был героем ее авторской программы «Время Ч», которая продержалось четыре года на нашем постепенно умиравшем телевидении.
НОЧЬ. ПОЕЗД. ФОНАРЬ…
…Ясен Николаевич Засурский, бессменный декан факультета журналистики, любил вспоминать, а я – слушать, как некая ледащая первокурсница, встав за университетскую кафедру, сказала: довольно жить по лжи. Шел 1954 год.
По Засурскому получалось, что студентка сказала это до Солженицына – Александр Исаевич напишет и опубликует свою знаменитую работу Жить не по лжи в 1974 году.
Разумеется, студентка лишь повторила то, что ходило-бродило в компаниях, в какие удостоилась чести быть принятой. Повсюду люди страдали от навязываемого двоемыслия и вранья.
Университетская конференция, на которой это произошло, была посвящена выходу в свет романа Владимира Дудинцева «Не хлебом единым». Другое обсуждение романа проходило в Центральном Доме литератора. Больше нигде. Вещь была не в русле официоза, а наоборот. В ЦДЛ не прорваться – туда двигалась привилегированная толпа с приглашениями, вокруг гарцевала конная милиция, людей без бумажек отсекали. Но и в МГУ царил ажиотаж…
Спустя полвека приедет Ирина Зорина, привезет автобиографическую книгу Юрия Карякина Перемена убеждений.
В ней прочту:
Общеуниверситетское обсуждение проходило в Ленинской аудитории старого МГУ. Почему-то я сидел в президиуме… «Не хлебом единым» сравнивали с «Что делать?» (ну и каша была у всех в головах)…
«Не хлебом единым» с «Что делать» сравнивала – с кашей в голове – как раз пигалица-первокурсница, из-за трибуны не видать. Карякин, верно, и не видел, и не запомнил. И я, взволнованная, Карякина не запомнила.
Знакомство и дружба возникли годы спустя.
В книге он приводит наш с ним диалог под названием «После смерти». Ему пришлось пережить то же, что его герою Достоевскому, которому он посвятил жизнь. Оба стояли на пороге небытия, Достоевский – на эшафоте, Карякин – пережив сердечный удар и клиническую смерть. Едва очнувшись, ринулся записывать на листочках мысли умирающего человека. Вышли одни закорюки – не разобрать.
Пережив смерть, человек становится другим, – вот лейтмотив нашего диалога. Каким другим – вычерпывая себя до донышка, мне, как себе, истово выговаривал Карякин в больнице, куда позвал.
Редко встретится такая исповедальная, такая последняя открытость, какая случилась в тот раз между нами.
О Достоевском он говорил:
- Он побывал там и вернулся оттуда, вернулся, открыв бесконечную ценность жизни, бесконечную ценность живого времени, бесконечную ценность каждой минуты, пока мы живы. И не этой ли встречей со смертью и объясняется еще, что все вопросы он ставил отныне в самой предельной остроте, как вопросы жизни и смерти… как вопросы неотложные? И не отсюда ли еще и его провидческий да. Отныне и до смерти своей всякую личную судьбу он и будет рассматривать в перспективе судьбы общечеловеческой...
Ира привезет Юрину книгу, потому что Юра потеряет речь, перенеся инсульт, и мы потеряем его как уникального собеседника.
Ни важного, ни смешного не повторить. Того, что было в Москве и Переделкино, в Мадриде и Витории (столице Страны басков).
В Витории он вызвал скорую, когда я корячилась от незнакомой боли, а он со знанием дела объяснял, что идет камень, и в поезде Витория-Мадрид, когда то ли камень, то ли боль прошли, веселью не было конца, поскольку едем и выпиваем в общем вагоне, и Карякин с каждой опустошенной рюмкой – шутовски: ведь я же депутат, если б они знали, что в общем вагоне у них едет депутат!..
На память осталась фотография с надписью: Оленьке. Ночь, поезд, фонарь, колики (почечные) и безумное веселье… 18.У11.1990.
Юрию Карякину
Отворилось мое сиротство,
отворились земные жилы,
и родство пламенело как сходство,
и все милые были живы.
Отворилось-отроковилось
неувечное вечное детство,
и душе, что скроили на вырост,
допустили в него глядеться.
Допустили робкую нежность,
растопили хрупкую наледь,
зазвенела, разбившись, нежить,
разрешили вечную память.
Посреди промежуточных станций,
возле звезд, где озонные грозы,
забродила душа в пространстве,
пролились отворенные слезы.
И Кому и о Ком рыдала,
разбудить опасаясь мужа,
подоткнул потеплей одеяло
и к подушке прижал потуже.
АЛЕКСАНДР КАЦУРА
Один из самых блистательных людей, встретившихся мне в жизни. Физик по первоначальному образованию, философ, писатель, публицист, поэт, автор нескольких книг (из интеллектуальной литературы non-fiction), интересный живописец - он никогда не перестает удивлять. Рассказывает ли в кругу друзей о своем новом увлечении – а интеллектуально он всегда чем-то увлечен – показывает ли свои рассказы или статьи, ведет ли заседание Философского общества или… вдруг выступает в качестве телевизионного провокатора в ток-шоу, например, в «Культурной революции». Впрочем, сам его живой рассказ о Карякине представляет его, автора не менее ярко, чем Юру, о котором идет речь.
Классик и его эпоха
Кабинет Юрия Федоровича в Переделкине: со всех сторон на тебя наступают книги, они теснятся на стеллажах, лежат многоэтажно на столе, на табуретах и креслах, ими завалена тахта, а со свободных участков стен глядят картины и репродукции – Микеланджело, Гойя, Эрнст Неизвестный, вдруг почему-то «Большевик» Кустодиева. Но это неспроста: попирающий сапогами толпу мужик с колючим, бессмысленным взором висит прямо под «Колоссом» Гойи. Мрачное сходство двух картин бросается в глаза. «Как же я раньше этого не замечал?», проносится в голове. «Значит, Гойя знал? Догадывался? Или Кустодиев бессознательно повторил?»
Юрий Федорович сидит за столом, читает одновременно пять или шесть кое-как распахнутых книг, налезающих одна на другую, что-то записывает, успевая отвечать зашедшему гостю. Улыбается сдержанно, порою сурово, и в этот миг – особенно в некоторых ракурсах – так похож на Федора Михайловича, что поневоле пронзает мысль «Да, все не случайно в этом мире».
В мою жизнь, как и в жизнь многих в годы Перестройки, Карякин ворвался двумя пронзительными статьями, яркой или даже яростной публицистикой – «Ждановская жидкость» и «Стоит ли наступать на грабли?» (Забегая вперед отмечу: наступили и второй раз, и третий, и сейчас продолжаем сей бесславный процесс. Грабли так и скачут под нашими ногами. Но тут Юрий Федорович никак не виноват. Он предупреждал, да не очень-то услышали.) Тогда подумалось: как славно пообщаться с таким человеком. Ведь разговор сразу уйдет вверх, в разряженное и по-настоящему интересное пространство, поскольку ключевые точки разворошенного низа – пошлой политики и примитивной морали, до сей поры закручивающие спиралью мозги у многих, у нас почти идеально совпадают. Но не сразу удалось, Карякин, казалось, был далеко.
Второй случай был забавным. Поздней осенью 93-го я впервые полетел в Штаты. В Вашингтоне зашел на радио «Голос Америки», побеседовал с Владимиром Мартином, чей голос слышал по ночам на протяжении многих лет. Потом улетел в Калифорнию, где меня ждали друзья. В России в это время шли выборы в Думу, но я, оглушенный американскими впечатлениями, за ними, признаться, не следил. И вот в пригороде Сан-Франциско меня по телефону настигает встревоженный голос Мартина: «Скажите, что стряслось у вас в России?» «Чего там могло случиться? – недоумеваю я. – Попытка путча и штурм Белого дома, слава Богу, позади». «А ваш Карякин на весь мир заявил, что Россия одурела». «Одурела?» «Да, в думских выборах Жириновский отхватил почти четверть голосов». «Ах, вот как! – я хмыкнул и перевел дух. – Что ж, и вправду одурела. Молодец Карякин. Диагноз точный. Но тревожиться рано. Это не столько за Жириновского, сколько против прочих болтунов. Протестное голосование». «Ну, будем надеяться», вздохнул Мартин.
Третий случай, который меня и познакомил с Юрием Федоровичем, был полон мистики. Шла осень 97-го. Я сидел за пишущей машинкой, заканчивая эссе о путанных путях России под названием «Бегство в свободу» (Полгода спустя оно было опубликовано в книге «На пути к открытому обществу. Идеи Карла Поппера и современная Россия».) В какой-то миг меня пронзила неожиданная мысль об историческом сходстве блужданий столь далеких стран, как Россия и Испания (противоположные окраины Европы, столь различны климат, темперамент. А сколько общего!). Я тут же добавил об этом страничку, упомянув и русскую «Реконкисту» (Дмитрия Донского, Ермака и прочих), и народное сопротивление Наполеону, и страшные гражданские войны, и подлые убийства национальных поэтов… В этот момент задребезжал телефон. «Александр Васильевич? – молодой женский голос. – Вас беспокоят из Испанского посольства. Мы хотим пригласить вас на вечер, посвященный испано-русским культурным связям». «Спасибо, приду, – отвечал я ошарашено. – Но я Испанией не занимался и никогда о ней не писал. Почему вы звоните мне?» «Почему вам? Вы у меня в списке». Я понял, что говорю с юной секретаршей, которой поручили обзвонить гостей, и больше вопросов не задавал.
Вечер, на котором блистательно председательствовал Юрий Федорович Карякин, прошел интересно. Два испанских киношника привезли только что смонтированный документальный фильм о генералиссимусе Франко, объективно и спокойно показавший как минусы, так и плюсы ушедшей эпохи. Лента вызвала оживленные споры. Я не преминул возможностью и рассказал о недавно пришедшем мне в голову историческом сходстве двух стран. Не все были согласны. Знаменитый историк Юрий Афанасьев вступил со мною в дискуссию. А позже, на характерном для подобных встреч скромном фуршете, ко мне подошел Карякин и сказал: «Я совершенно с вами согласен. Но странность вот в чем: на днях я упорно думал именно об Испании и России и примерно в этих же красках». «Случайно не знаете, Юрий Федорович, кто пригласил меня на этот замечательный вечер?» «Понятия не имею, – Карякин пожал плечами, – я к приглашениям никакого отношения не имел. А вот что касается Испании и России, это меня волнует. Я, знаете ли, добавил бы вот еще что: загадочную творческую связь гениальных творцов, которые никогда не виделись и даже не знали друг о друге. Но словно бы чувствовали общий ток гениальности. Имею в виду Гойю и Пушкина, Гойю и Достоевского». «Ого!», сказал я. Мы тут же договорились созвониться и встретиться. С тех пор вот уже двенадцать лет мы дружим.
С каждой новой встречей Карякин поражал меня все больше. Понятное дело, не берись спорить с Карякиным о Достоевском. Он знает, в каком томе, на какой странице та или иная фраза. Знает, что за ней стоит. И что под нею спрятано на немыслимой глубине, тоже знает. О Пушкине или Гойе разговор ведешь тоже робко, идешь, как по минному полю.
– Считается, что у Гойи одиннадцать автопортретов, – говорит Карякин. – И испанские искусствоведы так думают. А я нашел тридцать. – И с жаром открывает книги и папки и начинает показывать.
Но вот, скажем, я полагал себя знатоком поэзии Мандельштама, в запретные годы переворошил, что мог, и почему-то думал, что, несмотря на трагическую известность поэта, в тонкости его поэтики мало кто вникает. И вдруг на одной из первых встреч Карякин на память читает мне строки раннего Мандельштама, которые я и не знал. Они никогда не печатались в книжках поэта, а до того не попадались на папиросных листках самиздата. Я слушал, открывши рот, и даже почувствовал какой-то жар. И разговор о поэте, тут же случившийся, вышел не банальным, а странным, перекошенным, горячечным, с неожиданными поворотами… А у Карякина вообще стиль такой – резаный, колючий, с оборванной иногда фразой, не теряющий при этом ни красоты, ни логики. Только это не логика скучной ученой толпы и не логика записных любителей парадоксов. О нет, Карякин ожесточенно пробивается к какой-то ему одному ведомой правде. И если пробился сквозь бетонные стены вранья, тупости, непонимания хотя бы на шаг, готов тут же доверчиво поделиться добытым.
Собеседник он потрясающий. Подхватывает любую мысль, тут же азартно развивает, но по-разному – то несет ее на ладонях, как птенца, которому еще нужно взлететь, то жестко готов скрутить ей голову, словно враждебной и агрессивной птице.
Как-то раз возбужденно повторял мне слова Ламарка, чрезвычайно важные слова, запрятанные великим эволюционистом в длинном примечании, данном мелким шрифтом в каком-то из томов. Не каждый и прочтет. Но Карякин и нашел, и прочел, и, как на ладони, приподнял.
А слова вот какие: «Можно, пожалуй, сказать, что назначение человека как бы заключается в том, чтобы уничтожить свой род, предварительно сделав земной шар непригодным для обитания».
– Слушай, поверить невозможно! Я когда нашел, ошалел. Ведь автор этих слов не Бор, не Эйнштейн, не Чингиз Айтматов, не Алесь Адамович...
– Да уж! Жан-Батиста можно назвать крестным отцом глобальной экологии.
– Как он мог сказать – понять такое – еще тогда? А ведь тут действительно запрятаны сразу две глобальные проблемы – природная среда и война, убийство природы и самоубийство человечества. Словно Ламарк знал про живое и мертвое время. Живое – это когда жизнь цветет, ящерицы и змеи шуршат… Мёртвое – когда ничего уже сделать нельзя, когда земной наш корабль улетел не туда… И уже не вернуть его обратно…
– Иногда, впрочем, возвращаются. Хотя бы в мечте поэта. «Нам казалось, мы кратко блуждали. Нет, мы прожили долгие жизни. Возвратились, и нас не узнали. И не встретили в милой отчизне. И никто не спросил о планете, где мы близились к юности вечной…»
– Это хорошо, когда еще можно вернуться. А встретят или нет, это уже второй вопрос.
Я вдруг говорю:
– Юра (мы тогда уже были на «ты»), а не кажется ли тебе, что это мелковато для человека – загубить всего лишь одну планету, пусть даже и родную?
Он удивленно смотрит, но тут же хитро улыбается:
– Разумеется, мелковато! – говорит так, как будто давно это продумал. – Чего там одну! И Марс, и Венера – вполне достойные объекты для разрушения. То-то мы туда лететь собрались. Уж не знаю, к юности ли вечной. А там, глядишь, и на Юпитер замахнемся. Чего это он, такой здоровый и мрачный, всё вертится?
– А потом и Солнце погасим.
– Мы всякого гения потушим во младенчестве, – добавляет он тихо.
– Это сходные задачи, – говорю я.
– Да, конечно. Тут, на Земле, это частично удалось. Но ведь солнц много.
– Начнем с Млечного пути. Хоп, и одной галактикой меньше.
Он смеется. Ему нравится ход мысли.
– И галактик много. Работы надолго хватит. Тем более, что она, Она, – развел руки, – расширяется.
– Забавно. Вот, значит, какой человек разрушитель. Ма-а-сштабный!
– То есть, конечная цель человека – разрушить Вселенную? В смысле, уничтожить ее. Или закрыть. Как неудачный проект. Сжать снова в точку. Творение мира отменить. Так что ли?
– Ну, почти.
– И Творец с этим согласен?
– Может, только на это и надеется. Он натворил, а расхлебывать нам. Только при таких масштабах и при таких временах – а это миллиарды лет, наше Солнышко само давно погаснет, и стараться не нужно. Так что это не столько разрушение, сколько, скорее, созидание. Ибо сколько нужно создать, чтобы всё это, – опять повел широко рукою, – порушить. Всё в итоге переворачивается, и уже человек выглядит спасителем мира. Вот это вам экология! Глобальней не бывает. Разрушайте, братцы, разрушайте. Только не ограничивайте себя. Не мелочитесь. Уничтожить одно озеро, одно море или одну, отдельно взятую страну – это преступно. Хуже того, это некрасиво, это пошло.
– Да. Бедный Ламарк. Он, вероятно, о таком и не помышлял.
– Был старик, застенчивый, как мальчик…
– Неуклюжий, робкий патриарх…
– Кто за честь природы фехтовальщик?
– Ну, конечно, пламенный Ламарк…
– Мы прошли разряды насекомых с наливными рюмочками глаз… – Карякин оживляется. – Ты представляешь себе сказочную мощь этой метафоры – наливными рюмочками глаз?
– Да, – отвечаю я шепотом. – И представляю, и поражаюсь.
– Если все живое лишь помарка за короткий выморочный день, на подвижной лестнице Ламарка я займу последнюю ступень…
Карякин смотрит на меня так, словно ему хочется постоять на этой ступени, оценить, как это жить без зрения, без слуха, в роговой мантии, с глухотой паучьей… «Ты напрасно Моцарта любил»…
– Кстати, о точке, – вспоминаю я. – Мандельштам в Воронеже, уже почти с петлей на шее, вспоминая «курву-Москву», написал такие строчки:
Ну как метро? Молчи, в себе таи.
Не спрашивай, как набухают почки,
И вы, часов кремлевские бои, –
Язык пространства, сжатого до точки...
Получается, он уже задумывался о сжатии пространства до точки. Как раз в те поры, когда шло уничтожение одной, отдельно взятой страны.
– Да. – Карякин задумывается, темнеет. – Только одно и остается: почки всё же набухают.
Таких разговоров у нас были много. Мы их не записывали. И вспомнить что-то всерьез уже надежды нет. Впрочем, и не надо. Все это было обычным рабочим топливом.
Вот, вспомнил еще один поворот. Мы тогда с Юрием Федоровичем вместе работали над книгой «Я – Гойя». Точнее, мы писали каждый по маленькому эссе, а книгу – письма великого художника – собирала и готовила Ирина Зорина, чудесная жена Карякина, историк и испанист.
Я взял небольшую карту Европы и при помощи линейки соединил прямыми линиями Мадрид и Москву, Лондон и Рим. Получился почти идеальный крест. Повернул его длинной частью вниз, основание его пронзило Москву.
– Юра, гляди…
– Да, – сказал Юрий Федорович, – распятие размером с Европу. Кровавое подножие у нас, мученически склоненная голова – в католической Испании. Видать, там к небу ближе.
– Над всей Испанией безоблачное небо.
– Вот именно, – усмехнулся Карякин.
– Но смотри дальше. Если горизонтальную часть креста продлить чуть дальше, то один конец упирается в Белфаст, а другой в Сицилию. Так это же стигматы. И там, и там все время убивают людей. Кровь сочится.
– Да, интересно. Но основание креста – всё же у нас. Босые ноги Христа. Я их просто вижу. Месят осеннюю распутицу, грязь, снег…И поэт наш гениально-утонченный увидел. Раньше нас с тобою увидел: Удрученный ношей крестной, всю тебя, земля родная, в рабском мире Царь Небесный исходил, благославляя. Похоже ведь?
– Похоже.
– Да, тут Его босые следы. На грязи, на снегу. Но ведь основание креста – это Голгофа, ведь так? А словечко это означает – зарытые черепа. А в земле нашей черепов набито безвинно убиенных – пропасть.
Как-то Карякина озарило: Достоевский и стихи. Русские поэты и Достоевский. Что они писали о нем? Что думали? Что открыли для себя благодаря ему? Вот вышла бы книга!
После этого разговора – с буйной фантазией, с веселыми искрами – приехал я домой, где-то к ночи. Сел и неожиданно – почти в полубреду – изложил стихами разговор Ивана Федоровича с чертом (самую любимую мною главу из Достоевского). Но не я искал эти стихи. Они сам нашли меня. Загадочный ритм спустился откуда-то и овладел мною. Под утро окончил. Потом полдня правил
Получилось нечто вроде поэмки. В числе прочих там были такие строки:
Иван идет походкой шаткой,
Кривится рот глухой усмешкой.
Идет уверенный и жалкий.
И змейкой вьётся порох снежный.
Кипит под сводами реторта,
А в ступке едкое дымится.
И тип известного нам сорта
Не слишком медлит заявиться…
И еще были предваряющие строки про нагрянувшего черта, написанные словно бы со стороны и потому не вошедшие в окончательный текст:
Он прилетел сквозь лютый холод,
Да не с клоповного дивана.
Им виртуозно был расколот
Мятежный ratio Ивана…
Через день привез Карякину – десять страниц, более трехсот строк... Он прочитал и сказал коротко: беру в книгу. Я обрадовался. Жаль только, книга не состоялась. Хотя и сейчас не поздно. Идея-то ведь заманчивая. Проектов в голове Карякина кипело много. Да разве ж возможно всё осуществить? Хотя бы малую часть….
В какие времена живал Юрий Федорович Карякин? Во времена Гойи точно жил. Уж больно хорошо всё знает и чувствует. С Достоевским был близко знаком, это без вопросов. На Ленина смотрел искоса, догадываясь о его сути. Ельцину правду-матку на заседаниях президентского совета резал, и тот терпел. Он и сейчас готов рубануть, немного мешает болезнь.
Не все знают, что знаменитую китайскую «Книгу перемен» Бертольт Брехт изложил по-немецки, парадоксальным образом осовременив ее. Достаточно сказать, что среди новых героев там есть мастер Э-Фу (Энгельс, как поясняет нам переводчик), Ка-Ме (Маркс), мастер Хю-е (Гегель), Ми-энь-ле (Ленин), То-цзы (Троцкий), Ни-энь (Сталин), Ге-эль (Гитлер) и так далее. Книжка получилась мудрая и лукавая. Недавно брехтовский вариант блистательно перевел на русский язык философ и эссеист Сергей Земляной. Книжка тонкая, но глав там много.
Мое внимание привлекла восхитительная глава «Классики и их эпоха». В главе всего две фразы: «Классики жили в самые тёмные и кровавые времена. Они были самыми весёлыми и жизнерадостными людьми».
Это как раз о Карякине.
КСЕНИЯ АТАРОВА
Ксения Николаевна Атарова – директор издательства «Радуга». Именно в таком статусе появилась она в нашем переделкинском доме несколько лет назад. Привез ее к нам Саша Кацура. Но очень скоро мы с Юрой как-то забыли о ее «должности» (А Карякину вообще всегда интересен человек, а не его «должность») и стали близкими друзьями. Ксения – большой профессионал, и не только в издательском деле, но прежде всего в знании английской литературы, профессионал-переводчик, профессионал критик и комментатор, профессионал-редактор, а еще автор нескольких интересных книг – литературоведческих, документально-мемуарных.
В своем доме (в Лаврушенском переулке) собирает она нередко замечательные компании - здесь встретишь и Григория Померанца, и философов, в том числе молодых, но уже именитых как Саша Чумаков и писателей, и художников, ведь сама Ксения пишет и маслом, и акварели. А еще она увлекается танцами. Порой удивляешься, как многое она успевает и как никогда себя не щадит.
БЕЛОЕ НА ЧЕРНОМ
Карякин и Гойя
До поездки в Мадрид мне и в голову не приходило, что мое участие в этой книге может быть чем-то большим, чем просто издателя, хотя Юрия Федоровича знаю и люблю. Но посещение Прадо открыло мне что-то новое в понимании Карякина. И вот осталось всего два дня до новой командировки, надо бы собирать и вещи и мысли, а Карякин из головы нейдет.
Начну издалека, но обязательно вернусь к теме книги.
Направляясь в Прадо, я торопилась прежде всего на встречу с Босхом и Эль Греко. Однако живописные оригиналы Босха – а ведь там самые знаменитые его «Сад наслаждений» и «Стог сена», -- с огорчением должна признать, мало что добавили к моему альбомному знанию. Отойти от больших полотен и охватить их вцелом мешает толпа. Разглядывать фрагменты, да еще с моим плохим зрением, удобнее в репродукциях.
Эль Греко тоже несколько разочаровал. Этот мастер всегда восхищал своим современным видением. Войдешь в зал, где висят одно-два полотна Эль Греко (ведь именно так скупо представлен он в большинстве наших и европейских музеев), и как выделяются они на фоне других картин того же периода! А в Прадо он занимает целый зал, и тогда яснее выступает некий композиционный прием. Я не о вытянутых лицах и фигурах (такая вытянутость у Модильяни, к примеру, нисколько не огорчает). Я о драпировках, столь любимых мною у Эль Греко, яркой диагональю разрезающих полотно, построенных на контрасте света и тени. Именно эти восхищающие меня драпировки здесь, в тесном скоплении многих картин, огорчают однообразием повторов.
И вот наиболее сильным и неожиданным переживанием в этом музее оказался не самый любимый мною художник – Франсиско Гойя. В отличие от Эль Греко он не колорист, а прежде всего рисовальщик. Это-то раньше и умеряло мою любовь. Да и здесь, в Прадо, я осталась совершенно равнодушной к ранним, несколько раскрашенным его работам.
Но так называемая «черная живопись»… По альбомам я знала эти поздние вещи, которые писались в Доме Глухого. Я читала о них великолепную статью испанца Рафаэля Аргульоля. Но когда я вошла в вытянутый, завершающийся овальным торцом зал, где висели четырнадцать тех самых работ, я, как однажды в амстердамском Музее Ван Гога, забыла обо всем на свете. Только здесь и сейчас.
Цвета нет – лишь черный, серый, всякие там «земли», изредка светлое пятно. Полотна разного формата, с разными, не связанными друг с другом сюжетами. Но тебя обступает странный, страшный и единый мир, мир, который постоянно окружал Гойю в Доме Глухого – ведь картины писались на стенах этого дома. И главное – мир, который существовал как нечто единое в мозгу самого художника. Когда картины собраны вместе, становится видно, что изображенные на них существа возникают то на одном, то на другом полотне. Более того, те же морды можно встретить в «Нелепицах» и в «Капричос». Начинает казаться, что для Гойи эти уродцы были живыми существами, населявшими его сознание, каждый со своим характером, со своей историей, известной только его создателю. Они безмолвно таращились на глухого старика, корчили ему рожи… Возможно, он и писал-то их, просто чтобы отчуждались эти видения, подобно тому, как Гете написал своего «Вертера», чтобы не умереть от любви…
Может, все это мои фантазии… Какая разница? Все равно такие моменты в жизни не забываются.
Потрясает не эстетическое совершенство полотен - не то чувство, которое испытываешь, вглядываясь в «Мадонну Литта» или в «Даму с горностаем», - а мощнейший дух, величие личности, которая стоит за этими творениями.
Только теперь я поняла Карякина, его одержимость Гойей.
Не будем говорить о масштабах, но это же чувство преклонения перед мощной личностью всегда порождало во мне общение с Юрием Федоровичем. Для меня безусловно, что они с Гойей -- родственные души.
Оба неустанно ищут смысл жизни.
Я понять тебя хочу,
Смысла я в тебе ищу…
Когда бы ни приезжала я в Переделкино к Юрию Федоровичу, всегда шел разговор «о главном», вернее сказать, монолог хозяина, который неохотно прерывался, когда Ирина умоляла сесть за стол, и вновь оживлялся уже за коньячком.
Экспозиция на стенах кабинета отражает очередное увлечение, вернее, я бы даже сказала, «влюбленность» хозяина. Я не застала тех времен, но Юрий Федорович рассказывал, что, когда он работал над инсценировкой «Преступления и наказания» для Любимова, все стены кабинета были оклеены страницами этого романа Достоевского, хотя текст он знал почти наизусть. Карякину нужно было просто пребывать в этой атмосфере, как Гойе, окружившему себя «черной живописью» в Доме Глухого. Уверена, это не было подражанием.
Я застала другой интерьер. На стенах висели репродукции с автопортретов и некоторых других картин Гойи. Рядом с «Колосом», возвышавшимся над лилипутскими людьми и лошадками, соседствовал кустодиевский «Большевик», мощно попиравший сапожищами «бугры голов» безликой толпы. Юрия Федоровича мучительно волновал вопрос, видел ли Кустодиев эту картину Гойи.
И Гойя и Карякин жили при страшных режимах, в нелегкое время (кто сделает выбор между испанской инквизицией и советским КГБ?), однако оба были людьми бесстрашными, способными «истину царям с улыбкой говорить». Гойя, разумеется, живописными средствами, а Карякин словесно, да подчас с жаром и негодованием, уже безо всякой улыбки.
Но оба были способны и на шутку, и на самоиронию. У Гойи это очевидно и в автопортретах, и в его письмах школьному другу Мартину Сапатеру.
А с Карякиным мне вспоминается его семидесятипятилетие в Переделкине. Отмечали пышно, с прессой, камерами, огромным скоплением народа и длинными столами, накрытыми на его переделкинском участке прямо под летним небом. Я приготовила шутливый подарок – черную футболку, на которой бисерным шрифтом стояло «Достоевский» и аршинными белыми буквами -- «ИДИОТ». Немного робела – не знала, как будет воспринято. Юрий Федорович был в восторге от шутки, тут же напялил футболку и гордо разгуливал перед репортерами с надписью «Идиот» на груди.
Еще одно, увы, печальное перекрестье. Гойя после пятидесяти оглох и чувствовал себя отрезанным от мира. Карякин вот уже почти три года как потерял речь. Эта вынужденная немота тоже отгородила его от людей. Но даже сейчас он не сломлен тяжелой болезнью, он продолжает мучительный процесс осмысления бытия – видно по глазам. Теперь уже для себя, как Гойя писал для себя в Доме Глухого.
КАРЕН СТЕПАНЯН
Карен Степанян – один из немногих, кого с Юрой связывает исключительно творческая дружба. Высокий профессионал. Карякин не раз замечает в своем дневнике: «лучший знаток Достоевского»; «воздать должное всем, кто мне так или иначе помогал - Бахтин, Туниманов, Степанян»; «не забыть К.Степаняна. Очень, чрезвычайно смелая, мужественная работа,- одолеть общие господствующие предрассудки. За это ему воздастся»; « обязательно сослаться на книжку К.Степаняна». Всегда внимательно следил за «степаняновскими сборниками» - так Юра называл альманах «Достоевский и мировая культура», который с 1993 г. и по настоящее время выпускает К.Степанян, главный редактор.
Одно время Карен частенько приезжал к нам в Переделкино. Подолгу они, уединившись в Юрином кабинете, говорили, порой спорили, наверное, им всегда было интересно. Привозил к нам Карен и Таню Касаткину, молодую, по нашим стариковским меркам, исследовательницу творчества Достоевского, которую Юра сразу выделил среди других, прочитав ее очень глубокие и совершенно оригинальные работы в альманахе и в журнале «Новый мир». Юра делился с Кареном своими планами подготовить второе издание его главной работы о Достоевском, и всегда находил у Карена поддержку. К сожалению, как всегда все затягивал и когда заболел, Карен помог, проделав огромную редакторскую и комментаторскую работу, при подготовке к печати книги «Достоевский и Апокалипсис». Я сочла возможным поместить здесь отрывок из степаняновского предисловия к этой книге.
Я благодарен Юрию Федоровичу Карякину за ту радость, которую принесла мне работа по редактированию и комментированию его книги «Достоевский и Апокалипсис». Множество глубоких и ценных мыслей (часть которых по опубликованным прежде монографиям «Самообман Раскольникова» и «Достоевский и канун XXI века» и нашим беседам с ним уже знал, но при повторной встрече они раскрываются по-новому). Россыпь интереснейших наблюдений, проникновений в скрытый смысл уже давно знакомых, хрестоматийных фраз из произведений Достоевского и его Записных тетрадей и черновиков, умение высветить ту или иную не замечавшуюся прежде исследователями деталь, что обеспечивается многократным скрупулезнейшим прочтением текста. Потрясающая способность слышать слово Достоевского и при этом самое главное, особенно при осмыслении такого творчества: умение постоянно держать перед глазами стереоскопическую картину, в которую входят — все написанное Достоевским, весь его жизненный и духовный путь, вместивший в себя муки и искания многотысячелетней истории человечества, — в контексте нашей личной судьбы (его, моей, вашей) и судьбы мироздания. Вот главные достоинства, отличающие «достоевские» работы Карякина. Так, говоря его же словами, удается «увидеть даль через глубину». Только так, на самом деле, и возможно осмыслять по-настоящему завещанное нам Достоевским. Хотя очень многие нынешние ученые отказываются от этого либо сознательно (считая почему-то подлинной наукой отдельное исследование «правой и левой ноздри», а не всего организма в целом — над чем справедливо потешался сам Достоевский), либо — большей частью — просто по неспособности к такому анализу.
Но еще более важно другое (находящееся в прямой связи с предыдущим). Мир Достоевского открывается только тому, кто обращается к нему с целью понять: как мне самому надо жить? И нужна при этом предельная честность (перед собой в первую очередь) и несокрушимая тяга к постижению истины. Всеми этими качествами в полной мере наделен автор данной книги. Те, кто будут читать ее последовательно, наверняка окажутся под впечатлением мощного хода мысли, через все ограничения, предубеждения, стереотипы (личные и общественные — писались представленные здесь тексты на протяжении более чем сорока лет) пробивающейся к правде. Всей своей жизнью и всей своей работой Карякин доказывает главный принцип своего профессионального труда (принцип, столь значимый именно сейчас, когда до крайности ужесточились споры о специфике науки о литературе): литературоведение есть один из способов жизневедения и даже жизнетворчества. Эта книга показывает, какой великой может сделать душу своего читателя Достоевский и какой глагол может ей дать.
При этом не могу, конечно, сказать, что со всеми мыслями, выводами и суждениями Юрия Федоровича я согласен. Порой возникало жгучее желание поспорить — что, надеюсь, нам удастся осуществить в будущем. Думаю, такое желание будет нередко возникать и у читателей. Сам Достоевский не боялся задавать вопросы высшим силам мироздания, не боится спорить с Достоевским и Карякин, и желание пробудить ищущую мысль своих собеседников — читателей — одна из важных целей для него.
Адекватно понять Достоевского сможет, наверно, только тот, кто поймет все устройство мироздания; пока такой человек не родился. Но приблизиться к смыслу его творений дано людям духовно мужественным, любящим истину более всего на свете, мудрым, и не погубившим ребенка в себе (а значит, способного увидеть его и в других людях, и в литературных героях, и в их создателе). Таким, как Юрий Федорович Карякин.
НИКОЛАЙ АНАСТАСЬЕВ
Николай Анастасьев– литератор, знаток американской литературы и переводчик, автор двух монографий о Набокове. Многие еще помнят его по журналу «Иностранная литература», который он редактировал в те годы, когда журнал этот был для широкого советского читателя единственным окошком в мир.
С Юрой их связывают прежде всего литературные интересы. Карякин знает, что когда бы ни позвонил он Коле – всегда получит точный ответ или справку о том, что ему понадобилось в данный момент.
Наш сосед по Переделкину, Николай Анастасьев стал верным товарищем Юры и мне, особенно в последние годы, когда Юра заболел. Благодарна ему за чтение и редакцию очень трудной последней книги Карякина «Достоевский и Апокалипсис».
НА ОЛИМПЕ
(Мое хождение во власть)
В американских литературных кругах пересказывают такую байку. Один страстный поклонник Карла Сэндберга спросил как-то своего кумира :
- Как же так, вы наш крупнейший поэт, а Нобелевской премией вас обходят?
- Отчего же обходят? – возразил Сэндберг. – Она у меня давно есть. Хемингуэй наградил.
Действительно, получив в 1954 году Нобеля, Хемингуэй, человек вообще-то в особом смирении не замеченный, вроде бы, обронил в разговоре, что Сэндберг заслуживает этой премии гораздо больше него.
Нечто подобное случилось у нас с Юрием Карякиным, когда он выступил в роли Хеминугэя, я - Сэндберга, а диплом лауреата Нобелевской премии заменил бланк народного депутата СССР.
Дело было так.
Оказавшись в 1990 году в Кельне, я шел в гости к Льву Копелеву, и, к немалому своему удивлению, столкнулся у подъезда его дома с Юрой. Мы давно не виделись, я слышал, что он сильно болеет, тяжелую операцию в Германии перенес, и потому был приятно удивлен, увидев его в обычной боевой форме. В отличие от меня он, кажется, встрече ничуть не удивился, и, не давая войти в дом, потащил в близлежащий парк, где усадил на скамейку, вытащил из папки лист бумаги и командно бросил:
- Подписывай!
- А что это такое?
- Подписывай, тебе говорят!
Я все же прочитал текст. Это был напечатанный на бланке народного депутата СССР резкий протест против отказа властей дать въездную визу Андрею Синявскому и Марии Розановой. Внизу стояли подписи Алеся Адамовича и Карякина, который как раз направлялся в посольство – тогда оно еще находилось в Бонне, то есть более или менее неподалеку, - чтобы лично выразить свое возмущение. Естественно, я его разделял, как разделял и пафос послания, однако же, самозванцем выглядеть как-то не хотелось.
- Слушай, - говорю, - я же никакой не депутат, может, перепечатаем на обычном листе бумаги?
- Да какое это (тут последовала ненормативная лексика) имеет значение?! Подписывай!
Так Юрий Карякин ввел меня в коридоры власти. Правда, на заседания палаты почему-то никто не приглашал, так что в зале заседаний у нас с ним свиданий не было. Но их вполне заменяли дачные посиделки, каковых за те годы, что мы соседствуем в Переделкине, накопилось немало. Вот как протекала она из них – пусть это будет чем-то вроде подсветки к кельнской встрече.
Сначала был телефонный звонок.
- Привет, это Карякин. Читаю твою книгу о Набокове.
- Привет, Юра, спасибо, весьма польщен.
- Не спеши радоваться. Должен тебе сказать, ни хрена ты в своем Набокове не понял.
- Что уж так, ни хрена? – несколько обиделся я.
- Ни хрена. Ты вот тут пишешь, что он не любил Достоевского.
- Так это не сенсация, всем известно. Не любил – еще слабо сказано.
- Да? А ты читал?.. – и Юра продекламировал в трубку раннее стихотворение Набокова, написанное к сорокалетию со дня смерти Достоевского. Последние его строки звучат так:
Говорил апостолу апостол:
«Злой был пес; и смерть его нага,
мерзостна…»
Христос же молвил просто :
«Зубы у него, как жемчуга…»
Честно говоря, эти строки я забыл, в чем покаянно и признался.
Разговор получил развитие уже при личном общении, когда Юра, усадив меня на заваленный книгами диван у себя в кабинете, долго и темпераментно развивал целую теорию, согласно которой публичная нелюбовь Набокова к Достоевскому - это оборотная сторона тайного восхищения им. Откровенно говоря, это теория не показалась мне вполне убедительной, но какое это имеет значение? Бюффон говорил, что стиль спора важнее предмета спора, и карякинская набоковиана наилучшим образом свидетельствует в пользу этого афоризма. Карякин был парадоксален, блестящ, неудержим. Время от времени к кабинет заглядывала Ира, приглашая к столу, но он грозно отмахивался. Жаль, что только заглядывала, а не присела и, по привычке, не записала этот страстный монолог. Карякин, как известно, говорить любит гораздо больше, чем писать, и, подозреваю, не потому что, согласно Тютчеву, «мысль изреченная есть ложь», а просто по лени. Всем его публикациям, увидевшим свет в последнее время, уже после того, как он заболел, мы обязаны долготерпению Иры, которая вечерами записывала диатрибы Карякина в свой компьютер.
Я тоже – совершенно не образец дисциплины, и не удосужился, вернувшись домой, хоть отдельные фразы той речи записать. Теперь вот время от времени пытаюсь что-то вспомнить, но ничего, кроме общей идеи, не реставрируется. А ведь Карякин, повторяю, это прежде всего стиль.
Юра, повтори…
АНАТОЛИЙ МЕДВЕДЕНКО
Это человек удивительной судьбы. Многие годы своей жизни провел он в качестве корреспондента ТАСС в Латинской Америке и в Испании, а душой всегда болел за свою страну. Связанный и профессиональными и идеологическими узами, умудрялся всегда - насколько это вообще было возможно – говорить правду. Его информации можно было доверять. Помню, как в конце 60- начале 70-х годов, когда работала я в ИМЭМО АН СССР, привычно читая в спецхране «почтовки» (специальные бюллетени ТАСС), поражалась его корреспонденциям: минимум пафосного вранья и очень толково изложенная информация, а главное – как-то одинаково с ним думаем вопреки официозу. «Надо бы с ним познакомиться» - говорю Карякину. Вот вскоре и познакомились, о чем ниже рассказал сам Толя.
Анатолий – человек большой культуры, знаток литературы. Но есть у него замечательно свойство – быть Хроникером своего времени, своей эпохи. «Зачем Хроникер в “Бесах”?» спрашивал Ю.Карякин в одной своей известной статье 70- годов. Да Хроникер нужен каждой стране и каждой эпохе. Смотрю на богатейшие подборки материалов по истории Чили, Испании, нашей страны, по проблемам «Художник и власть» и др. на полках Толиной библиотеки. «Ты почему это все не публикуешь?». Скромно отвечает: «Ничего, не пропадет, внукам пригодится».
И пригодилось. Книги А.Медведнко «Чили: от Альенде к Пиночету», «Смерть, окруженная красотой» (об Испании), «По следам странствующего рыцаря», Субъективные заметки об испанском футболе» - настоящая кладезь и для исследователей, и для читателя.
С Юрой я впервые встретился около сорока лет назад. И свел нас взаимный интерес к Чили, в которой незадолго до этого произошел военный переворот, завершившийся самоубийством президента Сальвадора Альенде и приходом к власти военной хунты во главе с генералом Пиночетом.
Октябрь 1973 г. Только что вернулся из Чили, где проработал корреспондентом ТАСС немногим более трех лет. Неожиданный телефонный звонок. Незнакомый несколько напряженный женский голос:
- Можно Анатолия Викторовича?
- Я Вас слушаю.
- Вам звонит Ирина Николаевна Зорина. Я хотела бы пригласить Вас к нам в гости.
Естественно, интересуюсь, чем вызвано столь неожиданное приглашение, ведь мы незнакомы.
- Видите ли, мы с мужем Юрием Карякиным сейчас пишем о Чили. Читали Ваши материалы об этой стране. Очень интересно.
Признаюсь, о Карякине я тогда даже не слышал. В свое время читал книгу И.Зориной о Христианско-демократической партии Чили, но в момент разговора об этом не вспомнил. Да если бы и вспомнил, вряд ли подумал, что автор и моя собеседница – одно и то же лицо. Тем не менее согласился. Ирина сообщила мне их адрес, договорились о времени визита и вдруг она неожиданно спросила:
- А что будете пить?
- … и пиво тоже.
Она расхохоталась и распрощались мы уже вполне дружески.
В назначенное время я был на Перекопской улице, в маленькой «двушке». Встретила меня миловидная и миниатюрная Ирина Николаевна (вскоре просто Ира, Ирочка) и, как мне показалось, мрачного вида мужчина, Юрий Федорович. К счастью, это представление улетучилось, как только мы сели за стол, на котором было все… кроме пива.
Без каких-либо предисловий сразу заговорили о Чили. Юра забросал меня вопросами. Видно было: неплохо разбирается в проблеме, знает многие детали. И тут же сообщает, что они с Ирой задумали составить Хронику чилийской революции, всех трех лет пребывания у власти правительства Альенде, буквально по дням, шаг за шагом. Замысел был поистине наполеоновским: три тома академического издания.
Конечно, принимаю приглашение. Забегая вперед, скажу: замысел полностью реализовать не удалось. Три задуманных тома скукожились до восьми печатных листов. Тем не менее Хроника появилась, сначала в журнальном варианте, а в 1977 году в книге «Уроки Чили».
Но главным все же был не выход нашего совместного труда, а то, что в процессе работы обрел я настоящих друзей. С Юрой и Ирой дружу и по сей день. Они – разные, но эта та «разность», которая дополняет друг друга и в итоге получается единое целое. Мне трудно представить Юру без Иры, как, впрочем, и Иру без Юры. Они оба достойны, чтобы писать о них. Но сейчас речь о Юрии Федоровиче.
С самого начала нашей совместной работы меня поразило в нем потрясающе ответственное отношение к делу, дотошность, стремление дойти до самой сути, бескомпромиссность, если речь идет о принципах, объективность в освещении фактов, умение отстаивать эту объективность и бороться до конца. И в то же время готовность согласиться с оппонентом, если видит, что тот прав. В нашей каждодневной работе поражали его трудоголизм, не упрямство, а именно упорство, настойчивость. И если наш коллективный труд удался, а я думая, он удался, - то это прежде всего его заслуга. Составленная нами Хроника была первой попыткой сказать правду, насколько это позволяла Старая площадь и имевшаяся у нас информация. И заслуга в этом - Юры. Именно он задумал Хронику, именно его упорство довело дело до конца.
Юру отличает доброта, какая-то детская наивность и непосредственность, неприспособленность к быту, который его впрочем не волнует. Но тот же добряк может быть непримиримым и даже беспощадным ко всякого рода пошлякам, хамам, приспособленцам, какого бы ранга они ни были.
Что касается его дотошности, вспоминаю такой случай. В январе 1976 года я уезжал в Испанию корреспондентом ТАСС. Юра в то время вплотную занялся Гойей, что-то писал о нем. Провожая меня, он вручил мне список интересующих его вопросов. Боже мой, чего там только не было: подробное описание дома, где родился художник, какой длины и какого цвета был его камзол, какие приемы устраивал в своем дворце испанский король, обстоятельства знакомства Гойи с Каэтаной, с которой он якобы писал своих Мах, какие напитки предпочитали испанцы, как они одевались и многое, многое другое.
Эту же его дотошность я увидел в его замечательной статье «Стоит ли наступать на грабли», появившуюся в 1987 году в «Знамени». Тогда уже печаталось много интересных материалов. Но даже на их фоне «Грабли…» и «Ждановская жидкость» выделялись страстностью, убежденностью, аргументацией и все той же дотошностью в поисках аргументации. Статья настолько поразила меня, что я решил тут же отправить в журнал свой отклик. Вот несколько выдержек:
«… статья Ю. Карякина… написана хлестко, но вместе с тем с соблюдением полемического такта, аргументировано и убедительно. <…>
Мы только еще начинаем понимать трагизм тех лет, когда осуждались и преследовались Зощенко и Ахматова, Пастернак и Шостакович, когда истинная наука была вынуждена обороняться от мракобесов с академическими званиями <…> Ценность и важность статьи Ю.Карякина прежде всего в том, что в свете трагедии, пережитой страной и всем народом, она более наглядно представляет роль тех, кто пытается помешать новому процессу <…> статья звучит как предостережение и призывает не позволить Инкогнито взять вверх в этой борьбе. Если они победят, будет ужасно».
Через несколько дней в полночь раздался телефонный звонок. Звонил Юра. В журнале его ознакомили с моим откликом. Юре он понравился. Ну что же, значит, писал не зря. Юрина похвала дорогого стоит.
ХУАН КОБО
Хуан Кобо, а для многих друзей просто Ваня или Иван Иваныч, - наш с Юрой давнишний приятель и друг. Первоклассный журналист, которого наши сверстники помнят еще по острым публикациям в журнале «Новое время» и других изданиях. Многие годы он делал журнал «Латинская Америка», который стал с его приходом одним из самых интересных академических изданий. В годы перестройки он был редактором знаменитой книги «Иного не дано», в которой собрал созвездие авторов – А.Д.Сахаров, Ю.Н.Афанасьев, М. Гефтер, Н.П. Шмелев, Г.Попов, А.Бовин, Т.Заславская и другие.Затащил и Карякина, с которым немало намаялся в виду его страсти оттягивать сдачу материала.
В начале 90-х он с женой Людмилой Синянской, известной переводчицей испаноязычной художественной литературы (она перевела Маркеса, Кортасара, Борхеса, Варгаса Льосу, Неруду и открыла нам многих современных испанских прозаиков и драматургов), уехал на свою историческую родину – в Испанию, откуда его привезли в СССР четырехлетним пацаном. Но и оттуда голос его звучал и звучит – и в прямом смысле (это знают радиослушатели «Эха Москвы», радио «Россия», БИ-БИ-СИ и др.) и в печатном (его корреспонденции регулярно печатали и продолжают печатать ) крупные газеты).
В 2002 и 2004 году мы с Юрой долго гостили у них в симпатичном домике у самого синего Средиземного моря в Алькосебре. Именно там в бесконечных разговорах с Хуаном и Люсей рождались многие идеи будущих книг Ю.Карякина «Гойя - Достоевский - Апокалипсис», «Перемена убеждений».
Приехать на Юрин юбилей в 2005 году они не смогли, но в ответ на приглашение (см. приложение «Протокол одного заседания») Хуан прислал Карякину поздравление от Франсиско Гойи и свое «критическое» слово юбиляру, в котором точно отметил некоторые особенности личности и творчества друга.
Дорогой Юра!
Очень сожалеем с Люсей, что не можем быть с тобой в столь знаменательный день. Заодно мы бы привезли и оригинал посвящения тебе от дона Франсиско Лусьенте Гойи. Но...
Дать фотомонтаж «Гойя и Карякин»
От себя хочу добавить к посланию великого маэстро, что он к тебе очень хорошо относится. Думаю, потому, что глухой и не пускает к себе в уши разговоры о твоих недостатках, про которые нельзя молчать, как учила нас Партия, даже в дни великих юбилеев.
В частности, имею в виду разговоры про то, что ты, хотя и представляешь собой «Явление русской жизни» (дон Франсиско в оригинале написал El Fenomeno), а потому, по устоявшимся в России понятиям, должен без конца, высунув язык днем и ночью писать для Вечности всяческие книги, этим явно пренебрегаешь.
Нет, мы все с удовольствием перечитываем твоего «Достоевского и канун ХХI века». Но не секрет, что к писанию книг твоя душа не очень стремится. И все потому, что, как я знаю, побывав с тобой в Москве, Малеевке, Коктебеле, Тарасоне и Алькосебре, ты слишком любишь общаться с многочисленными друзьями (многие из которых сами по себе интереснее сотен книг), самозабвенно размышлять над своими постоянно лезущими под черепушку мыслями (кстати, неведомое многим наслаждение сродни СЕКСУАЛЬНОМУ, запоем читать и конспектировать написанные другими умные книжки, и увлеченно рисовать и прикнопывать на стенки разные замысловатые схемы, отражающие ход твоей мысли и никому, кроме тебя, не понятные.
Такому направлению твоей деятельности, мне кажется, способствует еще и то, что ты еще, бляха-муха, гуманист (хотя, извини, с крепкими кулаками), любитель животных и благородный эколог, жалеющий леса, которые идут на изготовление миллионов книг, мало кем (а порою и никем) не читаемых.
И вот, чтобы реализовать себя при таких сложных причудах своей натуры, ты давно придумал хитрый ноу-хау, как сейчас выражаются на современном кукарекином языке. Судя по всему, эта идея пришла к тебе, когда ты еще учился в юности философии. Как и всем нам, тебе показалось очень интересным «Философические письма» Петра Яковлевича Чаадаева. Но, в отличие от нас, не только своим довольно сомнительным содержанием, сколько тем, как такое небольшое по объему сочинение смогло одним махом навсегда затмить множество книг. И ты решил пойти по следам этого МЫСЛИТЕЛЯ-плейбоя пушкинской эпохи.
Для начала ты опубликовал во время оттепели в «ПМС» статью «Достоевский, «достоевщина» и антикоммунизм», которая произвела настоящий переворот в умах нашего не такого уж хилого в интеллектуальном отношении поколения. Как бы эта статья (точнее ее, как и более поздние, было бы назвать эссе) ни воспринималась в наше столь изменившееся с тех пор время, она была мощным ударом по мозгам, заставив их критически отнестись к тому, что многие считали извечно истинным.
А потом пошло-поехало: статьи-эссе про Кампучию, про Апокалипсис, про грабли. В общем-то, не так уж и много. Но все они почему-то становились событиями, извини за пафос, в духовной жизни огромной страны. Причем событиями, с воздействием которых на думающих людей редко какая книга могла сравниться. Особенно если учесть, что тираж таких книг обычно не превышает пары-тройки десятков тысяч экземпляров, которые читает элитарная публика, а статьи расходятся миллионами и их читают практически все, кроме тети Моти. Не обижайся, но ты точно ухватил мысль Ильича: даже самую вредную книгу можно издать «для библиотек и чудаков», а вот пресса это «коллекти-и-и-вный агитатор и организатор».
Надо, однако, отметить, что даже и небольшие эссе тебе было нелегко написать в силу твоего, скажем так, чтобы не обидеть, врожденного гедонизма и стремления к восточной неге. Поэтому ты обычно ограничивался тем, что рассказывал их содержание друзьям и коллегам. И только после того, как тебя брали за жабры, хотя ты всячески извивался и отбивался, и они – порою даже насильно, посадив под арест, - заставляли тебя излагать эти мысли на бумаге. После чего ты и сам удивлялся, видя, что получилось ничего.
Воздействие этого твоего изобретения, у истоков которого был Чаадаев, было столь велико, что, его заметили даже за пределами СССР и России. Не случайно у него, хотя и с большим опозданием, появились эпигоны даже в странах, где сами такого умственного пороха выдумать не могут.
Самые яркие примеры: некий Фукуяма, который написал нашумевшую статью «Конец истории», а также Хаттингтон – автор эссе «Столкновение цивилизаций».
Эффект их маленьких опусов тоже был гораздо большим, чем многих книг. Но это уже было использование без лицензии русского ноу-хау, который они украли, как Маркони радио у Попова. Зная твое отношение к деньгам, подозреваю, что ты не будешь требовать от этих эпигонов компенсации, хотя она вам с Ирой наверняка не помешала бы. Но ты, знаю, выше этого. Написав очередную статью-бомбу, снова принимаешься гулять с друзьями, думать (ну сколько можно!), читать, рисовать и вешать на стенки свои схемы под любящим взглядом Иры, всячески оберегающей твой творческий покой.
Желаю тебе, чтобы ты занимался этим как можно дольше и, главное, с тем же удовольствием.
Хуан Кобо
К моему посланию всей душой присоединяются Люся, Ваня и маленькая Джина, которая вместе с нами ждет вас тут, в солнечной и теплой «далекой провинции у моря».
КОНСТАНТИН ШИЛОВ
Одессит по рождению, филолог по образованию, но, скорее всего, - историк по призванию и именно – историк культуры, с юности увлечённый пушкинской эпохой и изобразительным искусством Серебряного века.
В молодости жил в Поволжье, где в музеях и в архивах сделал ряд находок. После одной из них (автограф Пушкина!) знаменитый историк и диссидент Ю.Г.Оксман, в 1960-е вновь гонимый (имя в науке долго было под запретом), благословил К.Шилова на дальнейший путь и познакомил с пушкинистом старой школы Т.Г.Цявловской. С начала 1960-х наш автор постоянно был связан с этим кругом людей, жил в домах Т.Г.Цявловской, Н.Я.Эйдельмана, литературоведов-испанистов В.Н. Кутейщиковой и Л.С.Осповата, где познакомился и с Л.Копелевым. С 1990 г. живёт в Москве.
С нашим переделкинским домом Костя сблизился давно. Они с Юрой подолгу сидели, горячо обсуждали вечные проблемы, порой спорили. Карякин очень высоко ценил пушкинские исследования Шилова, его книгу о художнике Борисове-Мусатове, изданную в серии «ЖЗЛ», и последнюю – «Восстановление родства», к которой написал послесловие.
«… СПАСИБО, ЧТО ЖИВОЙ»
« - Карякин!.. – вдруг радостно воскликнул Д.С.Лихачев после долгой задумчивой паузы… - Карякин! – и он поднял на меня улыбающееся от удовольствия такой удачной своей догадкой лицо. – Он человек смелый. Это – лучше всего. Да, да! Я часто вспоминаю нашу встречу и разговоры в Комарове. Я сейчас ему напишу. В Переделкине к нему прямо идите, передайте мой привет…» И, не гася улыбку светлой радости, одной рукой поправляя сползающее с плеч зимнее пальто (в верхнем кабинете академика в Пушкинском доме стоял лютый холод: топили еле-еле) Дмитрий Сергеевич начал писать письмецо с обращением: «Дорогой Юрий Фёдорович!..»
Тут надо сразу же объяснить, что произошло. На тот момент мы уже несколько лет были знакомы с Лихачевым. Особенно запомнилось мне и ему наше общение, длившееся целый день в одной подмосковной усадьбе, где он, как признался мне потом, надеялся видеть меня директором. Было это холодной, сырой (и очень голодной) осенью 1990-го. И вот, шесть лет спустя, когда окончилась деловая часть нашей питерской встречи, он внимательно посмотрел на меня и вдруг спросил: а как идут мои личные дела… Было ясно, что его интересовало. И ничего не оставалось, как молча вытащить из портфеля большой конверт с его письмом в очень высокие инстанции, написанным им собственноручно год назад, во время предшествующей встречи. Увы, конверт уже слегка обмахрился по углам. Даже внешний вид его говорил о безнадёжности попытки передать его через кого-нибудь по адресу. Год тому назад – в другом, нижнем лихачевском кабинете – случилось между нами общение трудноописуемое, глубоко волнующее (и сейчас под перо не идущее). Догадавшись мудрым опытом сердцеведа о том, о чем я даже и не решился рассказать вполне – Лихачев сам взволнованно озвучил всё, о чем я не договаривал. Дмитрий Сергеевич строго побранил за то, что я – вот уже три года, «мыкаясь», по его словам, после семейной катастрофы, совершенно бездомным по разным углам, работая, как и подобает «бомжу», то сторожем на стройках, то дворником и грузчиком, то разносчиком-курьером, попадавший в тяжкие переделки, раздавший по друзьям-писателям свой рабочий архив, - обратился к нему так поздно…
И вот вспыхнуло теперь: «Дорогой Юрий Фёдорович!..» Овладели мной неловкость и неуверенность. Ведь довольно известные люди попросту боялись передать лихачевское послание. Плюс осенний мрак в душе и природе, да и мыслишка о том, «Что я – Гекубе?» сопровождали меня по дороге от платформы Мичуринец, около которой мы с женой уже несколько лет снимали у хозяйки угол, по сути, пригодный только для летнего жилья.
Ну, конечно, знал я Карякина, как знала и вся страна, по «перестроечным» блистательным статьям-выступлениям. Много слышал о нём и в 70-е от моих близких тогда друзей Натана Эйдельмана, Валентина Берестова, чуть позже – и от Юрия Ларина, замечательного художника, сына Н.И. Бухарина… Юрий Фёдорович встретил спокойно-доброжелательно и потом, несколько раз указывая на меня, всё удивлялся: «Вы подумайте: три года тут в Переделкине ходит, бьётся, как выжить, и ни разу не обратился ко мне за поддержкой! Последний лопух Советского Союза!» Это его искренне удивляло. Но что тут удивительного, если не в скромности моей было дело, а в недоверии, если душа уже была обожжена, а сердце полно «горестных замет» за три докарякинских года. Цепким взором «бомжа-новобранца» я давно уже примечал, как шмыгали за угол, завидев меня, некоторые старые добрые лит.приятели, у которых до выгодной сдачи внаём пустовали квартиры, да и в собственной хватало места на десятерых. И я привычно научился, чтобы не смущать их, сворачивать за угол первым. Мир стал жесток и расчётлив. И только один Юрий Карякин тёмным зимним вечером навестил нас, подвезенный к калитке дворика Владимиром Петровичем Лукиным. Оглядев наше «логово», лишенное малейших удобств, кишевшее мышами, вдобавок, без воды – ходить с ведрами к колодцу было очень далеко, - Карякин помолчал, с одного взгляда поняв всю картину.
Сразу сделаю отступление, как говорят, по большому счёту. Можно всю жизнь изучать русскую литературную классику и талантливо писать о ней. «Только этого мало» - просится стихотворный рефрен Арс. Тарковского. Я понимал, что я один из сотен тысяч. Но отчетливо, на четвертом году «бомжевания», когда уже дохнула погибель (ведь у жены моей тоже не было никакого своего уголка), я больше всего страдал от невозможности доделать, дописать несделанное, но как бы предписанное. Прежде всего оправдать доверие дорогой Татьяны Григорьевны Цявловской, Эйдельмана и выполнить суровый наказ Лихачёва: «Работать, работать!..) На этом фоне Карякин не остался человеком «слова» (даже если и с прописной!). Стал – человеком Поступка, смело и последовательно исходящего из того, что составляет сердцевину русской литературы («маленький человек»: Пушкин. Гоголь. Достоевский).
Но весь первый год нашего знакомства он вникал в меня и постепенно открывался мне сам. Это был год напряженного общения вглубь, когда мне казалось иногда – не побоюсь сказать – что мы прорастали, пусть и поздними, но прочными ростками друг в друга. Ведь слепо поверить даже и Лихачёву – не в карякинской природе. И он был прав. Ибо должен был лично убедиться, что делает чистое дело добра и справедливости. Ещё и извинялся потом, что долго с этим тянул: надо было точно рассчитать место в бюрократической стенке и – время, куда и когда ударить, чтобы пробить брешь.
Так вот и сложилась наша с ним уникальная история отношений.
Довелось видеть его в разных состояниях. И даже тогда, когда он с мучительной гримасой касался людей, ему неприятных - («я человек правдивый»), - главным было его желание понять и объяснить каждого, и всегда поражало сочетание высокой духовности и высокой нравственности. Для кого-то он учитель и друг, для кого-то с молодых лет товарищ, для кого-то – аккумулятор своих и не своих идей, подзаряжающий тебя в беседе, «промыватель мозгов». Когда его слово-мысль («мыслеобраз» – по незабвенному Г. Гачеву) – вдруг вскрывает, как при начале ледохода, острые стыки новых смыслов, идейных торосов, лезущих друг на друга и обновляющих, очищающих течение реки. Словом, у многих его друзей и знакомых своя с ним история и свои приоритеты. А вот чтобы он – жизнь твою спас?! И не фигурально-литературно, не как-то там символически или даже духовно, а – в самом прямом, физическом смысле! Чтобы подхватил на краю пропасти, куда скользили к реальной гибели два живых «человечика», ставших после этого его, карякинскими спасёнышами. Не всякий достоевсковед, хоть и в годину народных бедствий и переворотов, заметит рядом тех самых «униженных и оскорблённых». Не всякому, и впрямь по Фёдору Михайловичу, при нынешнем людском эгоизме чья-то участь «пробьёт сердце».
Хочется хоть что-то вспомнить из наших разговоров той суровой переделкинской зимы, которая для меня, тогдашнего, по его определению, «доходяги», вполне могла стать, если бы не он, последней в жизни. Вспоминали Натана Эйдельмана, для которого, как и для Карякина, существовал именно «лицейский» эталон мужской дружбы (как радостно подсчитывал Юрий Фёдорович обилие дружеских посвящений у Окуджавы!) Ему пришелся по душе изданный в 1985 году издательством «Книга» том с моей работой о первом пушкинисте П.В. Анненкове. Ведь это была первая биография Пушкина, с которой, по словам Карякина, «как и с Новым Заветом, никогда не расставался Достоевский». Я рассказывал о найденных мною в далёкие 1960-е годы письмах Анны Григорьевны Достоевской и о моей переписке с внуком писателя Андреем Фёдоровичем, длившейся до его смерти. Не исполнилась наша мечта «пересечься», как сказал Карякин, в совместной работе по Пушкину и Достоевскому. Мы говорили о необходимости дотошно проследить путь Достоевского к его «Пушкинской речи» (какие тексты пушкинские и где читал, какие знал пушкинские изобразительные материалы и проч.), а я обращал внимание на совпадения (у обоих гениев – в одном и том же возрасте!) вех нравственного переворота. Много деталек тут как-то не сопоставлялось. А как важно понять влияние не столько литературное, а – личности на личность, судьбы на судьбу, самого духа и типа – на дух и тип. Нет сомнения, что Достоевский, читая доступные ему пушкинские тексты, внимательно отмечал, через что в себе самом Пушкин идет к Богу, готовясь к миссии поэта-пророка. Остались от тех бесед краткие мои конспекты и наброски.
Думая на тему «Карякин и дружба», я всегда припоминал черновые строки 19-летнего Александра Пушкина из незавершённого отрывка, где отражена важнейшая грань карякинской души:
И я слыхал, что Божий свет
Единой дружбою прекрасен,
Что без неё отрады нет,
Что жизни б путь нам был ужасен,
Когда б не тихой дружбы свет…
Вот именно так – спокойный, ровный, надёжный, подчас сдержанный на внешние проявления, но негаснущий свет «тихой дружбы».
Решусь сказать, понимая, что не открываю америк для старых друзей Карякина и о другом главном, что в какие-то сокровенные минуты прояснялось в нём для меня. В глубине его существа – мыслителя, литературоведа, публициста и «гениального читателя» - с рождения, потаённо и где-то неутолённо живёт Художник. Там, в этой строгой, целомудренно-суровой глубине его натуры всегда есть те самые «клейкие весенние листочки» из пушкинского стихотворения 1828 года, какие заметил он у Достоевского в «Братьях Карамазовых». Но ведь не просто так примагнитило к нему столько поэтов, бардов, мастеров прозы, людей театра. Душевная лирическая глубина его от посторонних глаз сокрыта. Но как по-доброму всегда он ищет и видит те разворачивающиеся и ещё клейкие листочки – в ком-то другом! И потому 8 лет тому назад радостно звонит мне около полуночи, только что перечитав и сравнив два издания моей книги в «ЖЗЛ» 1985 и 2000 годов (везде всё привожу дословно – по записям дневника): «Костенька! Я понял по написанному вами, что вы – ещё в начале… Везде - тут он засмеялся, - столько натыкано взрывов… Вот можно ли так сказать? Я сравнил оба издания. Вы ушли от былой сентиментальности и обетховенились. Ушли к Бетховену».
А как было ценно, что один очень одобренный им текст он упрекнул в том, что в нём я не дотянул до абсолютной «точки кипения». Конечно, не мне одному он говорил, что «талант – это ненависть к собственной бездарности и преодоление её». И тут же выразился так: « Меня поразила как-то простая мысль: микробы подыхают при пяти минутах варения в ста градусах. Так вот – в духовной жизни, если мои микробы бездарности живут в 97-ми градусах – то они живут «будьте здоровы»! Их надо докипятить!! Чтобы они сдохли и чтобы вода стала чистой…»
Если бы не живущий в нём художник, не существовали бы неотступно в его сознании Мусоргский, Микеланджело, Гойя, Эрнст Неизвестный. Его любимцев в искусстве объединяет «скрепа» пластической мощи, глубины и силы мысли, духа истории, нравственной сверхзадачи, доведение всего до эстетически выраженной «формульности». Создание образа-формулы родственно его характеру мышления, мировосприятию, и, по-герценовски сказать, - «осердеченному уму».
Смущаюсь, но скажу и еще об общеизвестном, прочувствованном мной лично – его доброте. Ведь он, слава Богу, не из породы «добреньких». Тем ценнее его краткое одобрение или похвала. Помню, когда я ему рассказал об историческом событии в моей жизни: о неожиданном звонке мне А.И.Солженицына – с благодарностью за моё письмо к нему (большая фотография Карякина и Солженицына в Вермонте всегда стояла в карякинском кабинете на видном месте) и передал наш пятиминутный разговор, - Карякин радостно сказал: «Вот и гордитесь этим!».
Еще – буквально «навскидку» о доброте его, смешанной с нежностью: например, о любви к животным. Когда однажды примчался за нами к его порогу наш собрат по бомжеванию, приблудный рыжий пёс Антошка, Карякин, увидев это создание, долго вздыхал, что всенепременно взял бы его к себе, когда бы не было в доме любимицы овчарки Маши.
Или – вот: увидев на моих ногах в трескучие морозы что-то непонятное, он вдруг распластался на полу и долго ползал, чтобы с трудом вытянуть из-под дивана не Бог весть там что, а роскошные южноамериканские по происхождению сапоги с мехом внутри. Черт знает, как их назвать. Роскошь, одним словом. А ему это в такую радость, так старательно прячет добрую улыбку – что как ни сомневайся – а берешь. Ведь и здесь протянута рука из той сокрытой глубины душевного сосуда, где подрагивают живые клейкие зелёные листочки...
Для меня, росшего без отца, старших братьев, он открылся и просто как тип настоящего мужчины, смелого не только на правительственной трибуне, но и в быту. Вот он лунной морозной ночью, когда далеко раздаётся скрип шагов, захотел проводить нас с женой через весь посёлок, почти до нашей избушки. Я предупреждал, что буду волноваться, как он будет возвращаться один… Дела тут у нас криминальные в разгаре. (Когда меня, упавшего с платформы от удара по голове, «отработали» ногами впятером, разбив гортань и лишив голоса, наутро в поликлинике Анатолий Рыбаков рассказал моей жене, что такая же участь постигла его шофера, и вообще с наступлением сумерек надо закрываться для «круговой обороны»). Юрий Фёдорович в ответ показал свою увесистую палку, ручка которой выскакивала при взмахе, превращаясь в грозное оружие. И, смеясь, поведал, как «влип» однажды тоже: в темноте его пыталась остановить целая шайка. Спокойно приготовив своё смертоносное изделие, он громко и веско сказал: «Вы меня, конечно, угрохаете! Но одного из вас я унесу с собой. Подходите, кто первый!» Бандюги сдрейфили – дали пройти. Вот в такой обстановочке решался, прикидывался и заново решался вопрос, без преувеличения, продления моей земной юдоли: «быть или не быть».
Юрий Фёдорович – в добавление к письму Д.С.Лихачёва в том самом многострадальном конверте (ещё раз поговорив с ним по телефону) – решительно написал и свою «сопроводиловку». Предельно кратко, энергично и мощно. Собрал все наши документы, справки и – отвёз, сдал в «верха». Шло время. И однажды, в некий день, пришёл сигнал, что на заседании Правительства Москвы, рассмотрев все обстоятельства, тщательнейше изучив все бумаги, постановлено решить положительно вопрос нашего (использую лихачёвское словцо) «благоустроения». От людей знакомых знаю, что ликовал Карякин не меньше нашего. А, может, и больше, потому что он-то был уже уверен, а нам не верилось…
Пора и к финалу, похожему на фантастический сон тяжелобольного, у которого и сил на радость, кажется, нет. А всё – сказка, всё – видение, сияющее майским солнцем и осенённое опять теми же развернувшимися на деревьях листиками. Подарок на вселение в собственный угол: чета Карякиных на руках выносит из своих ворот восьмитомник Достоевского с карякинским предисловием и послесловием. В этот великий для меня день он напишет на 1-м томе, уже приехав к нам: «Наташеньке – Косте, сердечно. Дай вам Бог поменьше бед. Помните, любите, изучайте Михалыча…»
Белая «Волга» везла нас в отдалённый «спальный» район к старой панельной многоэтажке. Карякин с любопытством вглядывался в дорогу, впереди которой возникла небольшая эстакада. И я, чуток помня эти края по послеармейским временам, сказал ему, что вот здесь, слева за эстакадой, у стен храма Рождества Богородицы в бывшем селе Владыкине и был погребен в ноябре 1869 года убитый нечаевцами в гроте Петровской земледельческой академии бедный студент И. Иванов. За тихий протест против того, что стало «нечаевщиной». Все было ясно без слов. Убийство по приказу Нечаева (кстати, ленинского кумира), попытка повязать кровью будущих «бесов», потрясшая Достоевского, ставшая прологом гениальной книги и всей российской драмы ХХ столетия!
Карякин велел тут же свернуть к храму и остановил машину. Мы вышли. Он осторожно прошелся по сырой перепаханной земле бывшего сельского погоста, принявшей тело молодого и безвинно убиенного человека… Думал. Делал записи в блокнот. У меня сохранились снимки этого дня. Обойдя храм и выйдя к шоссе, которое перед ним раздваивается, образуя на развилке площадку, мы заговорили о том, что здесь-то и должен быть поставлен Памятный знак – истокам политического террора в России, его первой человеческой жертве. И чёрному, «знаковому» событию, вызвавшему к жизни роман-предупреждение великого писателя-пророка. «И сделать это должен бы Эрик Неизвестный» - сказал Карякин.
Пролетело больше десятилетия. Сидя сейчас под перекрестными взглядами с лихачевского и карякинского фотопортретов, - снова беру в руки снимки у владыкинского храма. И вот (прошу простить) но – быть может, к неудовольствию отпетых скептиков-материалистов, порой неосознанно, под эгидой тотального вольномыслия несущих в себе большевистское бремя «воинствующих безбожников» - думаю о том, что карякинская «перемена убеждений» глубже, чем иным бы хотелось её трактовать. Надписывая нам на память словами любви своего капитального «Достоевский и канун ХХI века», где стояли по-карякински самобичующие слова о «несовершенствах» книги, «в которой есть несколько протуберанцевых страниц, остальные хотел бы сжечь…» - Карякин, подразумевая наличие тут рудиментов старого идейного «вероучения», сказал тихо, может быть, и не мне, а самому Фёдору Михайловичу: «Я не дошёл тогда до идеи Бога…» Нет, он не сказал, как новомодные обрядники-неофиты: «Тогда я ещё не пришёл к Богу». «До идеи Бога…» Это определение – именно Карякина-мыслителя. Развитием своего духа (и отношением к человеку, попавшему на грань погибели) он стоит здесь для меня лично в ряду таких людей, как М.М. Бахтин, когда-то высоко оценивший его ещё молодого, С.С. Аверинцев или тот же Д.С. Лихачёв. Спасительное для меня Слово Д.С. Лихачёва он претворил в Дело. В Дело Спасения живого (точнее – полуживого) «человечика». И я с волнением написал ему на одном из подаренных своих изданий слова, вычитанные в одной «божественной» книге: «Человек, который спас хотя бы одну жизнь – уже праведник». Он же – спас не одну, а две жизни сразу. По сему – и вывод… (На «божественной» основе).
Не важно, что не ты играл на скрипке.
Не важно, что ты бледный и худой.
Не важно, что побили по ошибке.
Скажи ещё спасибо, что живой.
Низкий поклон! Пережито, но никогда не уйдёт, останется – покуда есмь. А всё та же песенка, до этого как будто про мою долю, под конец негромко сетует:
Да, правда – тот, кто хочет, тот и может.
Да, правда – сам виновен, Бог со мной!
Да, правда, но одно меня тревожит –
Кому сказать спасибо, что живой?
Стоп! Вот тут-то мне – по сравнению с героем Высоцкого – повезло сказочно! И как же я счастлив, что твёрдо знаю, знаю навсегда – свой ответ на вопрос: КОМУ.
АЛЛА ЛАТЫНИНА
Аллу Латынину представлять не надо. Замечательный литературный критик, чьи статьи читает вся наша интересующаяся литературой публика вот уже не одно десятилетие. Ее последняя книга, скромно названная «Комментарии. Заметки о современной литературе» - замечательный документ нашего времени и потому никогда не устареет.
С Юрой ее связывает многолетняя творческая дружба. Впрочем мне вспоминается, что когда он впервые пришел от Латыниных (а пошел, чтобы говорить с Аллой о Достоевском и Розанове), возбужденный, счастливый ( он всегда был счастлив открывая таланты) говорил мне: «Это поразительная пара, не знаешь, кто более талантлив. Ты бы послушала Леню, его стихи. Какое счастье». А в последние годы следит, как и я, за всеми статьями, книгами уже их дочери – Юлии и частенько с беспокойством за нее. Да, что и говорить – семья талантов. Дай им Бог!
Ученик истины
Чем интересен Юрий Карякин? Кто он такой - философ ( как часто пишут в биографических справках), литературовед, публицист, политик?
« Какой к черту я философ,- с досадой отвечает Карякин на вопрос Виктора Шендеровича во время беседы на радио «Свобода» ( 21 августа 2005 года). Оттого, что какой-то дурак написал мне в дипломе "философ"? Все равно, что написать "Платон". Шендерович, однако, продолжает допытываться, кем же его собеседник себя чувствует. Уж от звания публициста и литературоведа хотя бы не откажется? « Откажусь, - огорошивает Карякин. - Никакой я не литературовед… Публицист? Да подневольный я публицист». И в политике, признается, «чувствовал себя рыбой на песке». Получается в итоге, что у себя Карякин не хочет отнять только звание «профессионального читателя» Кокетство ли это? Не думаю. Хотя, конечно, такое умаление себя паче гордости.
Он много лет занимался Достоевским и знал его назубок. Если надо было уточнить цитату из Достоевского или какой- нибудь факт, связанный с его биографией - можно было не шарить по книгам, а задать вопрос Карякину. Если он не мог ответить сразу – то, чувствуя себе уязвленным, отзванивал через несколько часов, отыскав ответ. Я, как и многие другие, ценила эту страстную увлеченность, но не относилась к числу больших поклонников его достоевсковедческих работ. Но Достоевский, несомненно, был его писателем: сам Карякин казался персонажем Достоевского, с безудержностью Мити Карамазова и интеллектуальной мукой Ивана, силящегося «мысль разрешить».
Как и полагается герою романа, он раскрывается в поступках, в действии больше, чем в собственных текстах. Попробуйте перечитать сейчас ну хоть речь Карякина на вечере памяти Платонова в ЦДЛ 31 января 1968 года, что воспроизведена в книге. Она не произведет большого впечатления. Но тогда, в 1968 году, в зале ЦДЛ выступление Карякина сопровождала наэлектризованная тишина. А он, подстегиваемый энергетикой зала, с горящими глазами, делая большие паузы, как бы размышляя вслух, тихо (но так, что в замершем зале было слышно каждое слово) импровизировал, превращая речь о Платонове в речь о судьбе литературы и культуры в стране, где свобода творчества регулируется обветшавшей идеологией. «Давайте поспорим о том, где будет он, Солженицын, через 10- 20 лет в истории нашей культуры и где будете вы?»- бросал он вызов гонителям Солженицына, изымавшим его книги из библиотек - и зал взрывался аплодисментами. На следующий день вся Москва гудела рассказами об отчаянном выступлении Карякина, в ЦК принималось решение об исключении его из партии, а писатели сочиняли письма в его защиту. Многие наблюдали это выступление из зала. А каково было тому, кто на сцене?
В жизни Юрия Карякина много именно поступков. Попытка напечатать в «Правде» отрывок из романа Солженицына «В Круге первом», с последующей историей спасения из сейфа газеты уже арестованной рукописи - наивный, но - поступок. Попытка защитить академика Сахарова от спланированной атаки на первом съезде народных депутатов - тоже поступок. И предложение похоронить Ленина, высказанное, когда коммунизм еще оставался официальной идеологией - поступок. И знаменитая фраза «Россия, ты одурела», произнесенная в ночь на 13 декабря 1993 года, когда выяснилось, что восток России голосует за Жириновского и Зюганова - тоже поступок. Тогда об этой фразе много спорили, случалось, что и угрожали. Я не слишком разделяла пафос автора. Подобные сюрпризы голосования - это и есть риски реально действующего всеобщего избирательного права. Как иронизировал Черчилль, лучший аргумент против демократии - это пятиминутная беседа со среднестатистическим избирателем ( еще до того, как этот избиратель предпочел великому Черчиллю бесцветного Эттли). Куда хуже, когда результаты голосования предсказуемы - вот тогда давняя фраза Карякина становится действительно актуальна.
Книга Карякина «Перемена убеждений» - беспрерывное самокритичное вгрызание в себя. «Эта книга - не столько рассказ свидетеля эпохи, сколько книга- исповедь. Не проповедь, а исповедь. Рассказ, прежде всего, о себе, о своей глупости, о своей интеллектуальной нечестности и об одолении всего этого», - ну кто еще из нынешних мемуаристов посмеет так говорить о себе?
« Я не имел тогда никакого права писать о Достоевском в целом». «Стыднее всего, - рассуждает Карякин,- что все противоречивое у Достоевского я самонадеянно квалифицировал как «достоевщину». Этот поступок не делается лучше оттого, что тогда все так делали». Это говорится о статье «Антикоммунизм, Достоевский и достоевщина», в одночасье сделавшей Карякина знаменитым. Я помню, как номер журнала «Проблемы мира и социализма» ( за май 1963) с этой статьей ходил по рукам на филфаке МГУ: мы, студенты, статью воспринимали как дерзкий вызов замшелым идеологам коммунизма, получившего хлесткий эпитет «казарменный». То же повторилось со статьей Карякина о Солженицыне, напечатанной на излете хрущевской оттепели, когда «Один день Ивана Денисовича» уже вовсю поносили в центральной прессе, а «Новый мир» стоял в глухой обороне. «Ревизионистская» карякинская статья по тем временам была не просто смелой - она внушала надежду, что силы, не желающие реставрации сталинизма, еще достаточно сильны: не случайно Твардовский так ухватился за эту статью, что принял беспрецедентное решение перепечатать ее в «Новом мире». А Карякин сокрушается: «сегодня эта статья местами кажется мне неуклюже бронированной в марксистские клише».
Я не люблю понятие «шестидесятник». На мой взгляд, принадлежность к поколению не определяет мировоззрения человека. Но если под шестидесятниками понимать поколение коммунистов- реформаторов, то Карякин был типичным шестидесятником. Долгое время я не понимала, до какой степени он был искренним в своей вере.
В начале 1988 году, на волне перестроечной эйфории, в ленинской библиотеке была устроена какая-то очередная дискуссия. Карякин был тогда очень знаменит своими антисталинскими статьями, своими парламентскими выступлениями, его лицо часто появлялось на телеэкране и публика пришла в основном «на Карякина». Несколько литераторов, и я в том числе, шли в качестве гарнира. Границы гласности расширялись тогда с каждым днем, но Ленин был все еще священной коровой. Карякин, естественно, обрушился на Сталина, после чего я высказалась в том духе, что террор, концентрационные лагеря и репрессии в стране начинаются по воле Ленина, и это значит, что диктатура имманентно присуща коммунизму. «Возлагать на Ленина вину за репрессии - значит, оправдывать Сталина»,- возразил мне Карякин. Обычно я придерживалась правил корректной полемики, но тут взорвалась и назвала подобную логику дурацкой. После этого инцидента мы несколько лет не пересекались ( я даже считала, что мы в ссоре ), а когда встретились - он неожиданно сам завел речь о той дискуссии и сказал, что я была права. Я опешила. Да неужели же в его перестроечном поведении, в антисталинских статьях, в публичных выступлениях парламентария была не дозированная смелость пополам с лукавством, как я полагала, а искренняя вера?
. Только читая его книгу «Перемена убеждений», я поняла, насколько глубоким предметом веры был для него марксизм, и какой драмой обернулось полное разочарование в этой квази - религии. Многие из его поколения, легко делавшие партийную карьеру, а потом легко расстававшиеся с официальной идеологией просто не имели потребности в убеждениях. Он же сохранял эту потребность всю жизнь, его мучили, как героев Достоевского, вечные вопросы, и он постоянно искал на них ответ. Окончательного - так и не нашел, что наглядно подтверждает «переделкинский дневник», составивший последнюю часть книги. Эпиграфом к нему стоят слова Петрарки : «Авось меня как- нибудь потерпят среди живых, мои писания, может быть выйдут наружу и покажут, что я был учеником истины».
ПАВЕЛ КРЮЧКОВ
Пашу Крючкова нередко в разговоре со мной Юра называет своим сыном. Любит его как сына.
Много лет назад одаренный мальчик Паша Крючков, что называется, «прибился» к дому Корнея Ивановича Чуковского, вырос в этом доме, а теперь стал душой Дома-музея Чуковского. Знает творчество Корнея Ивановича насквозь, помогает Елене Цезаревне в организации изданий, разного рода выставок, праздников в Доме Корнея. А его экскурсии-лекции не только дети, но и взрослые, даже специалисты по творчеству К.И.Чуковского , слушают с огромным интересом.
С годами вырос П.Крючков в превосходного литератора, знатока поэзии. Работает редакторов журнале «Новый мир», сам хорошо пишет, ведет еженедельные программы по литературе на радио, многие годы прекрасно делал на телевидении передачи из цикла «Достояние республики» о памятниках архитектуры и культуры нашей страны.
Карякин очень прислушивается к мнению своего младшего друга, частенько обсуждает с ним надуманное и написанное. Паша Крючков – всегда желанный гость в нашем доме и надежный помощник.
ОСВОБОДИТЕЛЬ
…Если бы меня попросили назвать словами самый главный талант Юрия Федоровича Карякина, и если бы у меня хватило смелости на этот шаг, я обратился бы за помощью к Николаю Михайловичу Карамзину. Говорят, наш великий историк и беллетрист пустил в оборот слово «влюблённый» – такое чудесное, совсем не легкомысленное обозначение последней ступеньки, поднимающей человека к большой любви, растворяющей его в торжествующем свете гармонии, когда можно перестать вглядываться и терзаться.
Можно, да нельзя.
Потому что Юрий Федорович, кажется, никогда не перестанет вглядываться.
Он действительно отчаянно влюблён – в Слово и в Мысль, точнее, в мучительный и счастливый путь – от мысли к слову.
Мне, кстати, всегда казалось, что меньше всего ему хочется превращать свои наблюдения в статьи и книги. Надо же досказать, доразмыслить. А это бесконечное дело.
Записные книжки лучше всего.
Однажды он усадил меня в своем переделкинском кабинете, увешанном фотографиями и картинами, заваленном рукописями да книгами, и попросил подождать: горело какое-то хозяйственное дело, в котором срочно была нужна его, карякинская рука. Вдоволь наоглядывавшись, я потянул с угла стола книгу, из которой торчали ворохи аккуратных и замусоленных закладок. Их было настолько много, что я подумал: уж не в каждый ли разворот он их вкладывает? Закладки высовывались и сверху и снизу корешка, казалось, они уже давно – неотъемлемая часть книги. Они напоминали ростки картошки…
(…Вот, написал, и сразу же вспомнил как сочно крутил эти картофельные ростки, освобождая клубень, норштейновский Волчок. Между прочим, в разрастающемся братстве сомыслителей и совопросников Юрий Карякин и Юрий Норштейн – близкие родственники.)
Итак, я попробовал заглянуть в книгу. А вышло – книга заглянула в меня: «Не подсматривай!» Я только успел заметить, что на странице нет ни одного абзаца, свободного от подчеркиваний, грифельных вешек на полях и разноцветных раскатов маркеров.
Пастернаковские слова о «кубическом куске дымящейся совести» в случае Карякина – совсем не метафора. В его руках книги, действительно, дымятся. Он, кажется, самый невероятный читатель на белом свете.
Человеку свойственно сравнивать и примерять, особенно молодому. Как часто, покидая гостепреимный карякинский дом, обогретый и накормленный (а еще и с вкусным гостинцем, заботливо упакованным терпеливыми руками Ирины Николаевны), я думаю о том, что многолетнее отсутствие отцовской любви в детстве и отрочестве, с лихвой восполнилось в моей уже зрелой, взрослой судьбе. Долгие годы я люблю Юрия Федоровича «самой обыкновенной» сыновьей любовью, по-мальчишески горжусь тем, что иногда мне доводится быть «оселком», на котором он бережно проверяет ту или иную свою новорождённую мысль. Конечно, я знаю: нас, таких «оселков» – немало.
Его прозорливые монологи, чему и кому бы они не были посвящены – Микеланджело, Бахтину, Гойе, Достоевскому, Кустодиеву или просто впечатлению от прочитанной ночью газетной статьи – всегда приключения. И ты – сегодняшний слушатель – почему-то их участник. Сидишь, окутанный карякинским ходом мысли и его сигаретным дымом, слушаешь, а вместе с тобой слушают и все те, чьи лица-портреты расширяют и расширяют – со своих стен – это переполненное гнездо, этот чудо-кабинет, вознося его над подмосковным лесом.
Тут мне хочется вспомнить события десятилетней давности.
Однажды, «на рубеже веков», Карякины прихлопотали под житьё часть временно пустовавшего переделкинского жилища, в котором и сейчас занимают верхний этаж. В дом въехала молодёжь. О, это были сказочные полгода: моя жена с крохотным сыном, я, да и еще две маленьких девочки с молодой мамой-художницей. Мы жили весело и дружно – шумная коммуна Нижнего этажа.
А над нами непрерывные карякинские приключения мысли, поскрипывания половиц.
Утро. Неподалеку от забора Карякин долго-долго делает свою самоизобретенную гимнастику, солнце играет на его крепких плечах и спине. Обычно он работает ночью, утром его увидишь не часто. Мы ставим его детям в пример: не ленитесь. Они и не ленятся, наполняя двор безумно-счастливым шумом и гамом.
«Я так рад, что нахожусь рядом с ними». Ну, кто бы еще произнёс подобное?
В конце концов Юрий Федорович поступил со своей радостью так, как это может сделать только Карякин: посадил в честь этих детей на краю своего участка три рябинки. Они хорошо растут.
Как-то вечером мы прибежали к нему растерянные – пропал один из двоих наших гостей. Вчерашние школьники пошли в поселковый магазин, по пути к ним пристали местные отморозки, которым почудилось, что мальчишки воруют автоприемники. Одного из ребят, бросив в машину, куда-то увезли. Сделав несколько телефонных звонков и разыскав какой-то нелепый газовый пистолет, Юрий Федорович бросился вместе с нами к стремительно темнеющему оврагу: «Прочешем насквозь, а вдруг парень вырвался по дороге».
Нас колотило от страха и беспомощности. Карякин свирепо полыхнул на ходу: «Освободим, найдем».
Впоследствии милиционеры никак не могли понять, почему член Президентского совета бегает по оврагам в поисках какого-то мальчика, даже не родственника.
Бог милостив, всё кончилось хорошо.
Откликаясь в печати или по радио на его книги, особенно на одну из самых последних – «Перемену убеждений», я тщусь донести до воображаемого собеседника самое дорогое их качество – исповедальность. Оно во многом произрастает из мужества.
Какие простые, казалось бы, слова. А ведь «там человек сгорел». Точнее – всегда горит.
Когда несколько лет назад в «Новой газете» вышла его убийственная статья о Ленине, гениально названная «Бес смертный», мало кто понял, что он поставил последнюю точку в собственном интеллектуальном освобождении, перевернул страницу, доформулировал, закончил чтение приговора. Говорят, что некоторые бывшие соратники по затянувшемуся строительству «соцлагеря с человеческим лицом» были раздражены: перешёл грань. Другие недоумевали: что это за политические открытия – после всего напечатанного, бури же отгремели.
Боюсь, что они держали его за «долгоиграющего» неофита. Для Карякина ничего не «отгремело». Вглядываясь в собственную судьбу, он сумел разглядеть суровую цену, которую заплатил за прозрение.
Она явственно проступает за строчками его беспощадного памфлета.
Это опасно и рискованно – называть вещи своими именами, возвращать изначальную свободу, идти «путем зерна».
Я не знаю, скольким людям Юрий Федорович помогает в долгом и благородном деле освобождения своими книгами, статьями, да просто ночным размыслительным трудом в гнезде-кабинете. Догадываюсь, что многим.
Он ни на секунду не перестает вглядываться и благодарить. Его отношения с искусством, с культурой никогда не теряют, при всех догадках и открытиях, чувства соотнесенности, понимания масштабов. Ему и в голову не пришло бы сказать о себе: я исследователь. В лучшем случае — внимательный читатель.
Без конца радуясь чужим удачам, Карякин может посреди ночи позвонить автору понравившейся статьи или тронувшего его стихотворения именно для того, чтобы поблагодарить, — вы меня расширили, обогатили, сказали мне правду.
Он мужественно переменял убеждения, но почти никогда – привязанности. «Для привязанности нет срока: всегда можно любить, пока сердце живо» – сказал однажды всё тот же Николай Карамзин.
Однажды, уходя от Юрия Федоровича к электричке, как всегда, переполненный впечатлениями и гипотезами, я дофантазировался до того, что меня осенила какая-то уж совсем детская идея: а что если великие художники и писатели прошлого, которым Карякин ежедневно отдает всего себя, тоже давным-давно привязались к нему? Не из этих ли отношений и рождается чудо освобождённой мысли (или какая-то её важная часть)?
…Юрий Федорович, вы знаете, по-моему, что-то здесь есть.
МАНАНА МЕНАБДЕ
Манана вошла в наш переделкинский дом естественно и свободно, сказав: «Я - Манана». Пришла к нам из дома Булата Окуджавы, где пела его песни и грузинские романсы, пела много и красиво. Немного смутившись, я провела ее в Юрин кабинет. Вдруг Манана, увидев над столом Юры небольшую фотографию, на которой он, молодой, стоит рядом с Мерабом Мамардашвили, неожиданно воскликнула: «Это мой друг, Мераб. Как хорошо, что вы вместе!» Она стала другом и Юры, он называет ее сестрой.
Манана Менабде - известная исполнительница грузинских и русских песен и романсов, поэт, композитор. Ее моноспектакли — это настоящий диалог двух культур, грузинской и русской. Выросла она в поющей грузинской семье, впитала корни грузинской поэзии. Многие годы жила и работала в Германии, но вот уже давно осела в России, в Москве, хотя ее прекрасно знают и в Питере, и в других городах страны. Петр Наумович Фоменко пригласил ее в качестве музыканта, певицы и актрисы в свой театр.
Солнечный привет
Здравствуй, дорогой Юрий!
Мы давно не виделись, и я решила поговорить с тобой.
О чем?
Да обо всем понемногу.
О том, что тронуло меня за это время.
Помнишь, в первый же день нашей встречи ты пригласил меня в свой кабинет. Показал бережно хранимую тобой фотографию, где вы с Мерабом стоите на улице с двумя молодыми людьми. Видимо, вышли покурить и поговорить. Ты захотел, чтобы такая же фотография была у меня. Копию пообещал прислать в Берлин. Такое доверие меня радовало, но и обязывало. Прошел месяц. От тебя не было никакого знака. Пыталась забыть о данном тобою слове, но ко мне подкрадывалась подлая змея – недоверие. Хотела сбить меня с толку. Хотела ужалить мою надежду. Я не сдавалась. Она постоянно кружила вокруг меня. Именно когда в очередной раз настойчиво, со свистом и отдышкой приползла так близко, что я испугалась, раздался звонок, и я получила желанную оказию! Фотографию и письмо, короткое, как японская танка.
С тех пор фотография всегда со мной. Куда бы я ни переезжала, она неизменно на книжной полке. Где обычно у меня стоит литература по философии и религии.
Интересная вещь - узнавание.
Ты смотришь на человека.
Он на тебя.
И вы узнаете друг друга.
Как тогда, помнишь?
Я вошла.
Поздоровалась.
Ты посмотрел и сказал в ответ:
-Ты моя сестра.
Сразу стало радостно.
А потом загрустила, что много времени пропало без тебя.
Я не разбираюсь в этикетах, в фарфоровых сервизах,
в старинных гобеленах и санскрите.
Но думаю, чушь, разговаривать с братом на «Вы».
Только потому, что ты его давно не видел.
Слова превращаются в мысль, когда они приобретают емкость, упругость, четкость.
Потом становятся широкими, высокими, глубокими.
Мысль – эта вспышка света в ночи.
Она тянется вверх.
Потом улетает и становится общей.
Потрясающее чувство, когда с другим человеком можно помолчать, так, что при этом ты не будешь испытывать неловкость, стыд, свою ненужность. Не будет ощущения, что руки и ноги лишние. Это такое счастье!
Ты для меня оказался вторым человеком, после отца, с кем мне пришлось в большей степени с удовольствием молчать.
Как ты думаешь, женщине нужен ум?
Прости, что мои мысли прыгают как кузнечики.
Живу на улице Солнечная и тешусь тем, что она согреет не только меня, но всех моих близких и друзей.
И осветит мою тернистую дорогу.
Насчет «тернистой», это я так.
Иногда хочется пожалеть себя.
Вместе с моей очаровательной хозяйкой по вечерам выгуливаем добрейший души немецкую овчарку - по имени Бетховен. Может быть, он втайне от всех написал какую-нибудь там Собачью Лунную Сонату. Как всякий достойный мужчина, он не болтлив и, конечно же, скромен.
Отсюда до Переделкино рукой подать.
Можно сказать, я приблизилась к тебе таким образом.
Мои легкие очищают подмосковные хрустально-чистые утра и вечера. Этот звеняще-молчаливый воздух разрезает собачий лай, который слышен за высокими дорогими заборами. Чего эти люди прячут, и бояться потерять?! Ведь они давно потеряли себя. Теперь им и Китайская Стена не поможет. А у моей хозяйки забор такой высоты, что даже собаки перепрыгивают через него.
Во всем люблю свободу, широту и открытость. Иначе задыхаюсь. Но со свободой тоже не очень все просто. Но об этом как-нибудь потом.
Меня пригласил в театр Петр Наумович Фоменко. Фома, как его называют в узком кругу. Сегодня попасть на такой островок, согласись, равняется чуду! Концертов до смешного мало и они дают минимум дохода. Давно не рисовала т. к. не знаю, куда девать все это добро. Сейчас опять появилась возможность рисовать, но есть мандраж. Тебе это наверняка знакомо. Пишу прозу и стихи. Иногда случается, печатают. Записываю музыку. У меня уже три новых диска, но все это в стол. В стол не в стол - это не важно. Для меня главное высказаться. А дальше у них свой путь… Некоторые удивляются, как при такой жизни я могу оставаться независимой, свободной. Это не моя заслуга, а просто свойство грузин. У меня рецепта нет. Пожалуй, один совет могу дать: просто надо взять и родиться грузином.
Театральная среда мне хорошо знакома.
Удручала мысль, что придется каждый день ходить на репетиции. «Опять в эту клоаку» - думала я. Но Фоменковский театр приятно поразил.
Конечно, есть всякие мелочи и там, но разве мелочи могут омрачить наш «скорбный труд».
Думала, ну похожу, похожу, посмотрю, что у них такого... – это в начале.
Потом, тихо, тихо, день за днем…
На репетициях сидела, как завороженная. Боялась шелохнуться.
Я не додумалась бы показать свою песню Фоме.
Подсказала подруга.
С тех пор играю цыганку.
И пою собственную песню на стихи Мандельштама.
Интеллектуальная цыганочка получилась.
То и делает, что читает поэтов Серебряного Века.
Ходит на выставки и обожает «Бубновый Валет».
Некоторые актеры в театре недоумевали по поводу этой песни. Фоме за интеллектуальных цыганок тоже досталось от критики.
Он тихо делал свое. Не замечая никого. Он свободен от мнений, от предрассудков, от законов, потому что знает, чего хочет.
Как только художник нарушает общепринятые правила, клише, тогда и начинается творчество.
Все, кто наполнился таинством тишины, похожи.
Я помню, мы говорили с тобой об этом.
Человеческое лицо формируется в постоянном конфликте с самим собой, без этого невозможно создать что-то стоящее и ценное. Только об этом и стоит писать.
Фоменко словно иллюзионист из пустоты создает все: леса, поля, реки, галактики и миры. Непонятно, как он этого добивается. В его постановках декорация всегда аскетична и предельно условна. Эта условность и приближает театр к правдивости. Современные театральные режиссеры, стремясь отобразить правду жизни, часто для эффекта прибегают к натурализму. Крайне редко цель оправдывает себя. Для них важна форма. Спектакль Фоменко - это всегда равномерный синтез формы и содержания. Так было у Туманишвили, у Эфроса. Нот у Фоменко больше аскетизма. Мне повезло. Я присутствовала при создании эфросовского «Отелло» и «Женитьбы». Когда талантливо, то переполняет радость.
Фома деспот.
Но все окупается его чистой душой.
У него душа ребенка. Именно этот синтез мощного интеллекта - с одной стороны и чистоты души - с другой, дает такого Гения как Фоменко.
Для меня он Бах в режиссуре.
Долго не понимала, чего он хочет от меня.
Было трудновыполнимо то, что он требовал.
Не успевала за ним.
Раздражалась.
«Он не понимает, что это не моя природа» - злилась я.
Он все видит и требует еще больше.
У меня эпизод крохотный, но в его спектаклях величина эпизода не играет роли. У него все главное. Все внутри спектакля переплетено тесно. Как только одно звено выпадает, то рушится все.
Фоменко требует от актера то, чего сам актер пока еще не знает о себе. Не подозревает.
Жизнь берет свое.
Я прерываю разговор с тобой.
Время от времени приходится спускаться на первый этаж. Там ждет Бетховен, коротко - Бет.
И рыжая кошка Мотя.
Мотя и Бетховен живут в разных мирах.
Им никогда не пересечься.
Глядя на Мотю, я утверждаюсь в мысли, что величина предмета не определяет его содержание. Мотя Бетховена просто не видит.
Почему Мотя - не пойму.
Это она.
Знаешь, как отличить кота от кошки?
Все гениальное очень просто.
Если пошел - он.
Если пошла - она.
Мне все равно он или она.
Кошек переношу со скрипом.
Может мне в них не нравится независимость и беспардонность?
Моте плевать на мои чувства, привычки и что там о кошках или котах я думаю.
Постоянно трется о мои ноги, мяукает. Привораживает.
Я отбиваюсь, делаю вид, что я неприступная и гордая грузинка. А она с завидным постоянством добивается взаимности.
Так можно кого угодно полюбить.
Невзирая на лень, я уже спустилась вниз.
Интересуюсь, не проголодались ли мои драгоценные. Может кто-то из них рвется на волю.
Мотя - беспардонная и капризная, через каждые пять минут просится то наружу, то обратно в дом. Завидная независимость. Что хочет, то и делает.
И всегда ведь добивается своего.
Бетховена и Мотю, кроме еды и прогулок ничего не волнует.
Впрочем, я несправедлива. Бетховен защищает от врагов дом, а Мотя вылавливает мышей.
Снег растаял. Будто его вовсе и не было.
Потеплело.
Опять не то.
Человеку все время не то.
Человек все время не доволен.
Нет снега – плохо.
Есть снег – тоже не хорошо.
Теперь человечество обеспокоено Свиным гриппом.
Все время об этом и говорят.
Одни говорят, что раздувают.
Другие говорят, что - правда.
Третье объясняют, что человечество потеряло иммунитет. Снимаются фильмы.
Исчезают медикаменты.
Повышаются цены на лекарства.
Одни разоблачают других.
Придумывают какие-то там вакцины.
Короче не спокойно на душе у человека.
Что я думаю по этому поводу?
Да ничего.
Ни одной мыслишки в моей голове.
Жалко время тратить на то, что и так в руках Божьих. При этом не отрицаю, что «Береженого Бог бережет».
Делиться с кем-то тем, что тебя волнует - редкое удовольствие. Люди перестали слышать друг друга.
Это ты уже давно заметил.
Каждый сам для себя, как волк-одиночка.
Так было всегда.
Я не ханжа.
Не хочу говорить, что вчера все было хорошо, а сегодня все плохо. Ругать всех подряд. И молодежь в том числе.
Что ж с того, что новые лица появились, и они другие?
Они и должны быть другими.
Мы тоже были другими.
Те, кто придут после этих, тоже будут другими.
Говорят, что ценности изменились.
Ценности остались те же.
Изменилось наше отношение к ним.
Все дело, думаю, во времени.
Как ты считаешь?
Раньше так же любили, ненавидели и предавали. Но время шло медленно. Человеку хватало времени на переживания, осмысления содеянного.
Сегодня времени на раздумья нет.
Между содеянными нами поступками сжатое пространство.
Между ними нет воздуха.
Поступки и ошибки наступают друг другу на горло.
Им некуда повернуться, ни влево, ни вправо, ни на бочок, ни ничком лечь, ни лицом к небу развернуться.
Гора дурных поступков.
Попробуй, вытащи хоть одну проблему и исправь.
Человек за собой уже не поспевает.
Я говорила о лицах.
Да, да, да. Я не узнаю их.
Никто никогда не смотрит тебе в глаза.
Взгляд блуждает.
Взгляд ведь у человека от ума.
Если есть ум, то тогда и взгляд может на что-то опереться.
Помнишь, Мераб сетовал на то, что нас отучили мыслить? Помнишь, помнишь.
Он еще говорил, что мысль надо уметь держать.
Как они ее удержат? Чем?
Вспоминаю, ты говорил в одном интервью: «…У меня есть любимый образ сжатой пружины: скрутить мысль так, чтобы было как цилиндр, кто-то снимает упор, пружина выстрелит».
Наша пружина вся ослабла и давно заржавела.
Люди гибнут, взрываются города, умирают сотни детей, идут войны…
Мы делаем вид, что ничего не происходит.
У нас ведь всегда есть клюквенный кисель на десерт.
Вы с Ирой пришли ко мне на концерт.
После концерта так хотелось услышать от тебя какие-то хорошие слова в свой адрес.
Слова восхищения.
Слова-орнаменты.
Слова – афоризмы.
Слова-орхидеи.
Слова- мимозы.
Хотелось!
Очень хотелось!
Слова, слова, слова…
Видишь, я туда же…
Без слов ни-ку-да.
Ты был в темно-синем костюме, бледно-голубой рубашке, подтянутый, красивый.
Посмотрел молча, не отводя взгляда.
Взяв мои усталые руки в свои, крепкие, мужские и надежные. И посмотрел мудрым и ясным взглядом мне прямо в глаза.
Вдруг, в один миг все слова стали не нужны.
Все слова растерялись, сжались в угол, споткнулись,
застряли в щелях.
Я поняла.
Не имею право расслабляться!
Я должна держать мысль, даже если ем чахохбили или цыпленка табака.
Думать, думать, думать…
Нельзя расслабляться.
Твой пронзительный взгляд всегда со мной.
Надо идти вверх, во что бы то ни стало, иначе ничего не удержать.
Опять вспоминаю твое интервью.
У тебя спрашивают: «Ты говоришь о тех, кто за тобой. Поговорим о тех, кто перед тобой…»
Ты отвечаешь: «…Одно необходимое пояснение. Можно сравнивать себя «вверх» и «вниз». Всегда можно найти людей хуже себя и удовлетвориться этим. Это путь самоубийственный. Отвратительный, гордынно-глупый, помимо прочего. Мне кажется высоким, и негордынным, и не унижающим путь сравнения себя с людьми воплощающими идеал, недосягаемыми, но зато тянешься и дальше больше, чем тебе казалось, ты способен. …Тем более что этим людям свойственно создавать вокруг себя почти физически сгущенную атмосферу духа, при которой человеку, даже не близкому им, далекому от них, неудобно сказать глупость – лучше промолчать, неудобно поступить безнравственно – лучше не поступить. Я физически ощутил, когда потерял их…»
Я о том же.
Когда настоящая встреча, то ты уже не имеешь право болтать, что попало и поступать подло.
Объясни, пожалуйста, с возрастом человек умнеет или глупеет? Может это наши смешные фантазии, что в старости приходит мудрость? Мне почему-то кажется, что мудрость приобрести невозможно. Это ведь данность. Либо она есть, либо ее нет. Опыт – это другое.
Иногда говорят:
- Человек поглупел.
- Он был таким щедрым, а стал скупым.
- Он никогда не делал подлости.
Разве можно потерять то, чего у тебя никогда не было? Живет человек, идет по течению, ест, пьет, не делает ни плохого, ни хорошего, нет экстрема, нет подходящего случая, и все считают его хорошим.
Хороший такой че-ло-век.
Человечище.
На века человек.
Не пробиваемый, не проницаемый.
На века.
И умрет он хорошим.
Ни разу не проверив себя на прочность.
За окном опять девственный ноябрьский снег.
Он ничего не знает о насилии, об убийствах, о голоде и
измене.
Он чист и легок, как первое дыхание новорожденного. Он чист, как первая любовь.
Даже Бетховен не просится во двор, не хочет наследить.
Я опять о том же.
Как ты думаешь, женщине ум нужен?
Или достаточно, если она – нежна, тиха нравом, преданна и охраняет очаг. Если эти качества у женщины есть, то ее, наверное, уже можно считать философом?
Спасибо, что выслушал.
Стало спокойно и легко на душе.
Обнимаю тебя. До следующего разговора.
С любовью и уважением твоя сестра Манана
Подмосковье, ул. Солнечная 2009 г.
ЮРИЙ ЛАРИН
Юрий Николаевич Ларин – художник. Родился в 1936 году. Сын Николая Ивановича Бухарина. Инженер-гидротехник по первоначальному образованию, стал художником. Окончил Высшее художественно-промышленное училище (бывшее Строгановское) и несколько лет преподавал в училище памяти 1905 года.. Его работы хранятся в Русском музее в Санкт-Петербурге, в Третьяковской галерее и Музее народов Востока в Москве, в Саратовском художественном музее им.Радищева.
Впервые увидел я Юру Карякина у Эвальда Ильенкова. Был такой талантливый ученый, философ и замечательной души человек.
С ним самим мы познакомились в больнице-санатории им. Герцена, куда меня направили на 4 месяца (я тогда тяжело болел туберкулезом) по просьбе моей мамы и ходатайству Ольги Григорьевны Шатуновской, зам. Председателя Комиссии партийного контроля. Уже многих реабилитировали, она этим и занималась, знала, конечно, что я сын Н.И.Бухарина (до его реабилитации было еще далеко) и очень мне помогла.
Впервые после стольких лет спецприемников, детдомов, очень скромной жизни у маминых друзей, вытащивших меня оттуда и спасших, после работы на строительстве Саратовской ГЭС и трудовых будней в Москве я попал в какой-то райский замок. Правда, народ там был странный – «контингент». Много злобных чиновников, но встречались и звмечательные ученые и старые большевики, среди них – Моисей Иосифович Модель, член партии с 1905 года, который знал Николая Ивановича еще до революции. А с Эвальдом мы как-то сблизились, несмотря на разницу в возрасте, и потом я стал бывать у него дома, где собирались очень интересные люди.
И как-то один из гостей сказал: «А скоро придет Юра Карякин». Он работал тогда в Праге и, кажется, приехал в Москву в командировку. Пришел, вернее ворвался – стремительный, какой-то одержимый. Сразу стал рассказывать о ленинском «Завещании», записанном секретарем Ленина Марией Володичевой и когда узнал, что она еще жива и живет в Москве, немедленно решил ехать к ней – брать интервью. А у Эвальда был один из первых в Москве самодельных магнитофонов с огромными бобинами. Он сконструировал его в 1965 году и очень этим гордился. Карякин уговорил Эвальда одолжить его для работы. Подогнал к дому такси. Магнитофон не влезал. Остановил какой-то грузовичок. Уехал. Знаю, что сделал очень интересную запись – рассказ Марии Володичевой о том, как вопреки слежке Фотиевой, первой ленинской секретарше, докладывавшей обо всем Сталину, записала она ленинское «Завещание» и спрятала в сейфе. Карякин потом во многих московских домах рассказывал эту историю, а материалы, в конце концов, передал писателю Беку.
В другой раз, помню, ворвался Карякин весь какой-то всклокоченный и с порога: «Встретил эту сытую вошь! Молотова! Идет себе, прогуливается по Грановскому. Ну я ему прошептал пару ласковых. Так в миг подлетела охрана, я ее не заметил сначала. Ну тут я просто резко прошел вперед, а маразмирующий уже сталинский наперсник остался стоять как вкопанный».
Юра запомнился мне сразу. Был горяч, напоминал сжатую пружину.
А уже по-настоящему мы встретились и сдружились в начале перестройки.
Я рассказал как-то Юре о том, что моя мама Анна Михайловна Ларина (жена Бухарина – ред.) написала книгу воспоминаний о Николае Ивановиче и о своей лагерной жизни. У нас в доме частщ устраивались читки. Помню был Юра Айхенвальд с женой и дочкой и другие. Юра взял экземпляр рукописи, сделал ксероксы и стал распространять среди своих друзей. Показал рукопись Григорию Бакланову. В «Знамени» уже после реабилитации Н.И.Бухарина (1988г.) напечатали журнальный вариант книги.
И, кажется в 1986 году Юра, встретив как-то мою жену Ингу (она вскоре умерла от рака) прямо потребовал от нее: «Почему Юра ко мне не заходит? (я был в это время в доме творчества художников в Челюскинской после очень тяжелой операции по поводу опухоли головного мозга, перенесенной в 1985 году). Мне нужны все ходатайства и материалы по делу о реабилитации Н.И.Бухарина. Мой друг Анатолий Черняев стал помощником Горбачева. Все можно передать ему прямо и покончить с партийно-чиновничей волокитой». Мы так и сделали. В 1988 году Н.И.Бухарин был реабилитирован.
Собрались отметить это счастливое для нас событие в моей мастерской в Козицком переулке. Помню был Юра, Алесь Адамович, ребята из Набережных Челнов, где был создан неофициальный клуб Бухарина, конечно, мамины и мои друзья. Это был наш праздник. И Юра был счастлив.
Мне кажется, что у него было главным в характере – делать добрые дела, помогать людям. И в этом было его счастье.
А потом запомнилось мне, как стал он свидетелем моего тяжелого эпилептического припадка (это часто случается после таких операций на мозге). Он помог мне, дождался, пока я оправился и поцеловал меня в лоб как брат с такой любовью, нежностью, заботой, что и теперь помню.
А еще мой сын Коля очень любит Юрия Федоровича.
В 1994 году в газете «Известия» отмечали годовщину рождения Николая Ивановича (Бухарин был редактором газеты «Известия» с 1934 до своего ареста в 1938 году) и я подарил для кабинета, где работал Николай Иванович, свою картину «Река Воря». Простой подмосковный пейзаж и река Воря делает крутой изгиб у заиндевевшего берега. Юре Карякину так понравилась эта картина, что я сделал для него копию. Теперь она висит в его переделкинском доме.
Юра часто приходил на мои выставки, поддерживал меня. А когда в ужесточившиеся и почти людоедские для художников времена начала 2000-х у меня отняли мастерскую на Козицком (слишком дорого стала стоить земля в центре Москвы), Юра вместе со своим другом Владимиром Петровичем Лукиным выхлопотали мне небольшую мастерскую в Новых Черемушках, где сейчас я работаю. А живопись дает силы жить. И спасибо тебе, Юра, и всем друзьям, мне помогавшим в жизни.
АНДРЕЙ КРЫЛОВ
Андрей Крылов — из тех молодых (впрочем теперь уже не так и молодых, а вполне зрелых) исследователей , историков, документалистов нашей литературы, что появились в начале 80-х годов. Они уже знали и собирали (на магнитофонных бобинах, лентах) Высоцкого, Галича, Окуджаву. Вокруг них уже собирались тысячи молодых людей, которые хотели слушать настоящую поэзию и настоящую песню. Они уже не боялись официальных начальников и хотя не были так политизированы, как те правозащитники, что создавали «Хронику» в 70-е, но стали своего рода «хроникерами» песенной и поэтической культуры именно тех застойных 70-80-х. Карякин с ним познакомился в дни, когда запрещали уже погибшего Володю Высоцкого, потом сдружились. А я запомнила Андрея чуть позже — молодым, красивым, навестившим нас Юрой в Малеевке в 1985 году и сделавший мой любимый фотоснимок с Юрой. А потом он часто приезжал к нам в Переделкино, много снимал Юру, записывал на видео, «протоколировал» жизнь. А теперь вот — когда жизнь уходит — спасибо ему за все. Ну и конечно за работу: тома исследований «Мир Высоцкого», «Галич», «Новое о Булате Окуджаве» — незаменимый труд.
Если
все шагают в ногу —
Мост
об-ру-ши-ва-ет-ся!
Александр Галич
В одиночку адекватно сказать или написать о Карякине — чрезвычайно трудно, если вообще возможно. «О себе любимом» — куда проще. Вот я и пойду по лёгкому пути. И выскажусь, благо письменный «тост» юбиляр никак не прервёт. Ни от скромности, ни от возмущения.
И в рамках выбранного жанра сразу начну с хвастовства: мне довелось стать первым публикатором легендарной карякинской статьи о Высоцком. Правда, в самиздатском «органе печати».
Осенью 1980 года мы (со товарищи) собирали специальный выпуск газеты «Менестрель». Самиздатом она только распространялась, а для конспирации на титульном листе в подражание законным «старшим братьям» значилось: «Стенная газета Московского КСП». Меж тем даже изменённый формат ватманских листов был кратным тогдашнему фотографическому стандарту 24ő30. Мы делали по выпуску в месяц, и сентябрьский был приурочен ко дню рождения только что ушедшего «шансонье всея Руси». И когда номер был уже напечатан, расклеен и почти оформлен, кто-то принёс полуслепой ксерокс. Тогда ещё было время слёз и сетований с фигой в кармане. Но этот текст был иной: он разил наповал неподцензурной смелостью и глубиной. Аналитики-то нам как раз и не хватало. И мы с удовольствием, хотя и с опаской, вкатили статью в самый конец, увеличив привычный листаж. Что и говорить, труд Карякина стал гвоздём номера! Статьи этого выпуска, как и второго «высоцкого» за январь восемьдесят первого, в Перестройку перепечатывали десятки многотиражек и областных газет, а полностью воспроизвели в парижском собрании сочинений Высоцкого.
Весной же 1984-го мы с двумя моими друзьями и коллегами по песенному клубу сдуру пришли в приёмную КГБ требовать «не отдавать Высоцкого Западу». (Согласен, смешно: что мы могли требовать у дяденек из КГБ!.. Скорее, пришли открыть дяденькам глаза и изложить свои доводы. Как тогда говорили, проявили «инициативу снизу».) Там нам между прочим сообщили, что о нашем «Менестреле», конечно, «знают», и более того: арестован некий гражданин, им торговавший. При этом была названа цифра изъятого ксероксного тиража. Изъятого только у него! Не берусь это число воспроизвести, так как с каждым годом оно становится для меня всё более невероятным (даже у хвастовства должны быть пределы). Но то, что счёт шёл на тысячи, — совершенно точно. Смело можно сказать: тираж «высоцкой» статьи Карякина ещё до публикации в «Литобозрении» как минимум сравним с нынешними тиражами детективов. (Про себя-то я знаю, что здорово превышал.)
А к самому ЮФу, на Перекопскую, я впервые пришёл, когда статью уже официально (!) перепечатал Лавлинский в «Литобозе». Пришёл знакомиться и просить авторитетного совета. Тогда Карякин считал дни (что-то около второй сотни) своего личного вступления в сухой закон. Эпоха тотальных запретов заканчивалась, и мыслящим людям вновь становилось интересно жить.
К себе я возвращался с той самой статьёй про Высоцкого, но уже в другой, переработанной для журнала, но и пострадавшей от цензуры редакции. По иронии судьбы это тоже был ксерокс — редкая по тем временам разновидность застойного самиздата: копия с опубликованного. Авторская надпись вселяла надежду и щедро обещала: «ОН Вам поможет».
И ОН помог. Неоднократно. И продолжает помогать до сих пор.
Как всегда помогал и сам ЮФ. Особенно когда мне необходимо было подтверждение, что я на верном пути.
Впервые это произошло, когда в 1987-м издательство «Физкультура и спорт» предложило мне собрать книгу стихов Высоцкого и воспоминаний о нём. К тому времени меня поносили и критики, и друзья поэта. За приписывание такому свободному творцу, «поющему каждый раз тот текст, который хотел», «какой-то» окончательной авторской воли. ЮФ был первым, кто, прочтя первую редакцию, одобрил мой Комментарий, да и всю текстологическую работу в целом. Этой — даже непубличной — поддержке не было цены, и её мне хватило.
За советом в трудных жизненных ситуациях, требующих стороннего подтверждения правильности выбранной дорожки, приходилось обращаться и позже. К примеру, он был и остаётся бессменным членом редколлегии всех наших серийных альманахов — от «Мира Высоцкого» до «окуджавского» «Голоса надежды». Нет смысла перечислять всё, но я всегда был благодарен Карякину за моральную поддержку. Хотя по своей натуре никогда не мог развёрнуто высказать ему эту свою безмерную признательность. Теперь вот пользуюсь случаем.
Уроки скромности–смелости–совести я получал от ЮФа постоянно. Недаром первым сочинился заголовок этого «тоста». Но об этих трёх С наверняка скажут другие, — хочется уйти от высокого и побольше поговорить о земном. Например, о его потрясающем юморе. Но нет, это противоречит заявленному жанру.
ЮФ со дня знакомства наставлял меня в чтении. Сказал: пока не прочтёшь «Бесов», не приходи. Ещё плохо меня зная, по собственной инициативе стал давать с собой сам- и тамиздат. От него я впервые получил машинописную копию «Крутого маршрута». Посевовский сборник стихов Наума Коржавина и ардисовский том «Сандро из Чегема» Искандера тоже практически навязал мне ЮФ, тем самым «став у истоков» моей любви к этим писателям. Только по поводу литературных трудов Солженицына у нас с ним мнения разошлись. Помню, я получил большую выволочку за то, что не в силах был дочитать «Август четырнадцатого». Кстати, через двадцать лет мы, в частности, сошлись на том, что выдающемуся государственному деятелю, коим Солженицын безусловно является, почти не пришлось (за исключением короткого «новомировского» периода) поработать с хорошими редакторами. Не получил он как писатель и своей доли доброжелательной конструктивной критики. К сожалению. Для всех.
Хотел я упомянуть и о «невыученном» уроке ЮФа. О табличках на стенах их с Ириной Николаевной тесной московской квартирки. С их помощью он работает. В первый мой визит к нему эти — не таблички даже, а табли-чи-щи (на листах ватмана), — были результатом его сильного увлечения функционированием слова вдруг у Достоевского. Системный подход поразил и потребовал подражания-воплощения. Однако казалось, что воспользоваться им не пришлось... Теперь только понял: всё-таки я перенял у ЮФа и эту систему. Правда, вскорости надобность в чертёжных листах отпала — их заменил компьютер. В остальном любая статья у меня начиналась с их подобия.
Ещё помню, как при перестроечном дефиците всего ЮФ провёл меня на кухню и с гордостью раскрыл навесной кухонный шкаф. Он был забит аккуратно разложенными цветными коробочками и баночками. Оказалось, что ставший вдруг выездным Карякин на какой-то конференции ухнул на чаи все свои загранкомандировочные. «А как же?..» Да вот так. И тут он рассказал, как в прошлой своей поездке в Финляндию просидел всю сумму в банях различных видов, с дотошностью настоящего учёного проводя их сравнительный анализ.
Так вот о чае. Ещё при первом моём визите, после того как ЮФ спросил, какой буду пить, я заметил своё падение в его глазах: мне достаточно было любой коричневой бурды с тремя кусочками сахара. Да, согласился хозяин, и впрямь всё равно, если сладость убивает вкус напитка... Авторитет учёного в других областях был столь высок, что в одну неделю я перестал класть в стакан даже один кусочек. За этот урок я ему тоже благодарен.
И авторитет ЮФа, и привычка к несладкому чаю, и прочие — главные — уроки остались во мне по сию пору. Да и шансов на изменения не предвидится.
Знаю, дорогой Юрий Фёдорович, что понятие учитель жизни претит Вашей натуре. И тем не менее:
— За моего Учителя!
ВЛАДИМИР ИЛЮШЕНКО
Историк, писатель Владимир Илюшенко известен многим по его книгам «Отец Александр Менъ: жизнь и смерть во Христе» (М., 2000) и «Национал-радикалы современной России. От национализма к неонацизму (М., 2007). Последняя работа вызвала острую дискуссию в российском обществе и ожесточенные нападки на автора со стороны как раз тех, кто и проделывает ныне эту эволюцию - от национализма к неонацизму. Илюшенко - участник многих идеологических баталий. Сами была свидетелем его жесткой схватки с бывшим «соловьем генштаба», а ныне «звездой» СМИ Прохановым и его соратником по борьбе Станиславом Куняевым на немецко-российском форуме, посвященном анализу старо-новых российских мифов. Володя достойно ответил сталинистам и мракобесам.
В нашей жизни с Юрой (а было это в 1968 году) молодой Володя, тогда научный сотрудник Института международного рабочего движения, оказался буквальна спасителем. Карякина исключили из партии (история известная, не буду повторять), из горкома давили на директора и парторга, требуя уволить с работы идеологического врага. Директор сдался, парторга изнасиловали. И вдруг дело уперлось в зам. председателя месткома В. И. Илюшенко, отказавшегося подписывать документы. «Треугольник» распался. Оказалось, ив те дикие времена личность решала многое.
Жизнь раскидала нас потом. Знаю, что Володя несколько лет (с 1994 по 2001 год) работал в Комиссии по помилованию при Президенте России, пока ее не распустил В. В. Путин.
Увидела Володю, уже седого и умудренного, на юбилее Корякина в 2005 году. И как радостно обрести снова друга!
Додумать – доискаться – открыть!
Я знаю Юру Карякина больше 40 лет. Мы вместе работали в Институте международного рабочего движения. Этим самым движением Юра никогда не занимался, впрочем, как и некоторые другие наши сотрудники, – Мераб Мамардашвили, Александр Лебедев, Пиама Гайденко, Самарий Великовский. Мамардашвили занимался Гегелем и Кантом, Лебедев – Грамши и Чаадаевым, Гайденко – Хайдеггером и Ясперсом, Великовский – Сартром, а Карякин – Достоевским. Философы, писатели, литературоведы, они фактически делали что хотели, хотя каждый из них страдал от цензуры и старался её перехитрить. Тем не менее институтская микросреда была благоприятна для творчества, и мы это ценили.
Помню серию докладов Юры о Достоевском. Они всегда собирали большую аудиторию. Сам предмет исследования был необычен для идеологического института, каким был ИМРД, время от времени обслуживавший ЦК КПСС. Доклады Карякина были спорными, но интересными. Захватывала не только тема. Главное, что сам автор был страстно увлечён тем, о чём говорил. Его мысль как бы рождалась спонтанно в момент произнесения слов. Одна наша сотрудница сказала мне, что Карякин – сам герой Достоевского. Я согласился и добавил, что Фёдор Михайлович просто не дожил до того, чтобы описать его. Когда я потом рассказал об этом Юре, он засмеялся и не стал возражать.
Я присутствовал в зале ЦДЛ, когда Юра делал доклад об Андрее Платонове. Впечатление было сильным. Особенно запомнилась поговорка «Чёрного кобеля не отмоешь добела», которую Юра применил к Сталину. Именно эта фраза вызвала бешеную реакцию партийной номенклатуры. Стоял январь 1968 года, время брежневской ресталинизации. Карякин замахнулся на их святыню, и они требовали мести. Случись это лет на 15-20 раньше, и не сносить бы еретику головы, но тут дело ограничилось исключением из партии и долгим идеологическим визгом.
В те времена Юра, как почти все шестидесятники, ещё противопоставлял злого Сталина «доброму Ленину». Удивляться нечему: как признал он сам в одном из интервью, «особенность моего поколения – в его инфантильности. Мы созрели гораздо позже, чем следующие». Но прошли годы, и он понял, что Ленин был одним из главных отечественных бесов и вместе с чудесным грузином Кобой успешно выполнил людоедскую программу Петра Верховенского. Юра не только понял это, но и дал глубокий анализ теории и практики Ленина. Одновременно это был и самоанализ. «От ослепления к прозрению» – так звучит подзаголовок его книги «Перемена убеждений». Не в правилах Карякина – щадить себя, оправдывать свои заблуждения. Напротив, себе-то он ничего не прощает.
Непрестанная работа мысли – вот что ощущаешь за каждым Юриным текстом. Его прежде всего интересует личность. Будь это Достоевский, Гойя или Микеланджело, Высоцкий или Адамович, Сахаров или Шнитке, он не успокаивается, пока не уяснит себе, что же в этом человеке главное, что отличает его от других. А когда он доходит до сути и воплощает эту суть в слове, – радуется, как ребёнок. «Додумать – доискаться – открыть!»– таким мог бы стать девиз Карякина. Но это не девиз – это его творческий метод. Он не только открывает, он ещё делает «переоткрытия» (его словечко), то есть пересматривает собственные концепции и собственные выводы, усматривает в давно известном романе или картине новые глубины и новые перспективы.
У Юры есть дар приятельства, дружбы, дар общения. У него есть удивительная способность удивляться. Удивляться жизни, миру, красоте. Это то, что имеет в себе ребёнок, а в Юре, как уже было сказано, живёт ребёнок. Это и позволяет ему делать открытия и «переоткрытия», странствовать по эпохам, по литературе, по искусству, по жизни.
Закончу этот небольшой очерк своим рассказом, который хочу посвятить Юре Карякину.
Danse macabre
Однажды Монахов забрёл в мавзолей. В хрустальном гробу, подобно спящей царевне, по-прежнему обретался тот, у кого было всего два любимых слова: !расстрелять» и «повесить». Некогда его туда засунул чудесный грузин — рябой карлик с высохшей рукой и копытом о шести сросшихся пальцах. Ему тоже нравились эти два магических слова. Засунуть-то он засунул, а вынуть обратно не захотел. Так этот в хрустальном гробу и остался.
Время от времени ему меняли галстук и лицо. Лицо то слегка усмехалось, то хмурилось, то щурилось. Соратники, может, и не узнали бы его, но они давно почивали в кремлевской стене или в земле около стены, куда их заботливо укладывал неутомимый чудесный грузин. Как-то раз и самого грузина положили рядом с его учителем. Свидание затянулось на несколько лет. Позднее, глухой ночью, особо доверенные чекисты получили приказ выковырнуть рябого карлика из пещеры, то есть из мавзолея. Когда они пришли за ним, он уцепился за хрустальный гроб сухой левой рукой и вполне исправным правым копытом. Но особо доверенные чекисты были специально подготовлены для такого рода операций, поскольку набирались только из людей с холодной головой и горячим сердцем. Поднатужившись, они отодрали чудесного грузина от хрустального гроба и положили его в тачку, а потом вывалили в глубокую яму рядом с заждавшимися соратниками. Для верности они придавили его многотонной чугунной плитой с надписью «Слава КПСС!».
Ничего этого Монахов не знал. Он смотрел чистыми глазами на того, кто лежал в хрустальном гробу. Тот человеколюбиво ухмылялся и вроде бы подмигивал. Рот у него был полуоткрыт.
— А не поцеловать ли его? – подумал наивный Монахов, начитавшийся сказок о мертвых царевнах. – Может, он воскреснет?
Это происходило уже в благословенные либеральные времена. Охрана куда-то отлучилась, а вход в мавзолей перекрыли. Монахов стоял один перед знаменитым гробом и напряженно думал. Покойник явственно подмигнул.
— Значит хочет. – решил Монахов. Он попытался поднять хрустальную крышку, но она не поддавалась. Неожиданно Монахов нащупал какую-то кнопку и нажал на нее. Крышка откинулась и встала вертикально. Монахов нагнулся и поцеловал вождя в серые губы. Тот как будто ждал этого — он сел и открыл левый глаз. Глаз был свинцовым и очень внимательным.
— Вы реорганизовали Рабкрин?– спросил вождь скрипучим жестяным голосом. Он по-прежнему грассировал.
— Чего? – не понял Монахов.
— Рабкрин реорганизовали или нет? – повторил покойник.
— Нету Рабкрина – пролепетал Монахов.
— Нету?.. А что у вас есть?
— Есть Совет министров.
— Министров? – взбесился вождь. – Опять Керенский?
— Да нет, Касьянов.
— Я вам покажу министров! Я вам покажу Касьянова!.. – крикнул покойник и спрыгнул на пол. Он сделал два неверных шага, вихляясь как на шарнирах, и уцепился за Монахова.
— Вы с какого года в партии, товарищ?
— Я? – опешил Монахов. – Я вообще беспартийный. Беспартийный интеллигент.
— Интеллигент? – завопил вождь. – Я же приказал потопить философский пароход!.. Где Коба?
— Коба там же, где Сосо, – глуповато ответил Монахов.
В этот момент на Спасской башне зазвучала восстановленная по указанию православного президента мелодия. Вождь замер. Мелодия повторилась, и Монахов в такт ей подпел:
— Коль сла-вен наш Господь в Сио-о-о-не!
— Господь?.. – Вождь захрипел.-- Господь?.. – Оба глаза его открылись и заполыхали яростным блеском. – Откуда взялся Господь?
— Так Он всегда был, – сказал Монахов.
— Всегда?! – взвился покойник будто укушенный и схватил Монахова за грудки.-- Придется расстрелять товарища!
С этими словами он обхватил Монахова двумя руками, дохнув ему в лицо невыразимым смрадом. Монахов попытался вырваться, да не тут-то было: вождь держал его в холодных объятиях как в железном кольце. Монахов дернулся, но его партнер последовал за ним. Как бы вальсируя, они заскользили по мраморному полу под хрупкую ксилофонную мелодию “Коль славен”.
— Danse macabre,-- подумал Монахов. Он рванулся из последних сил и разжал объятия, но вождь впился зубами в его руку.
— Оставь меня, пусти, пусти мне руку... – прошептал Монахов.
— Я не Дон Гуан, батенька, – язвительно захихикал покойник и навалился на Монахова всем телом. Оба упали. Что-то протяжно, низко и неотступно загудело.
– Inferno, – подумал Монахов и потерял сознание.
Когда он открыл глаза, оказалось, что он лежит в своей постели, а над ним летает большая синяя муха.
– Лети домой, Коба, – сказал Монахов. – Он уже не встанет.
Но муха продолжала кружиться, недовольно жужжа.
— А не пойти ли нам в мавзолей? – спросил Монахов.
ЮРИЙ СОЛОМОНОВ
Прекрасный журналист, острослов и мрачный весельчак, Юра Соломонов - это наше позднее обретение дружбы и товарищества. У них с Карякиным были свои встречи и разговоры, как только поселились мы в Переделкине и стали дальними (по деревенским масштаба и) соседями. А я Соломонова запомнила по его блистательным и остроумным импровизациям на ставших почти регулярными встречах в гостиной «Общей газеты» в¦ последние годы жизни Егора Яковлева. Легендарный Егор однажды, глядя на печальные метаморфозы постперестроечной жизни, вдруг взмолился: «Больше так нити, нельзя!» И стал собирать друзей.
А когда нагрянул карякинский юбилей (75!), Соломонов все придумал, организовал, написал приглашеныя и устроил настоящий праздник, пиршество слова в Доме- музее Булата Окуджавы.
Благодарна ему за верность в дружбе, готовность помочь и за выверенную надежность.
И родина щедро ругала его…
Пишу эти строки, а в это время по телевизору разгорается очередной диспут «Сталин с нами!». Адвокаты «вождя народов» с каждой такой дискуссией все больше похожи на горделивых павлинов. Авторы гимнических песен о классическом тиране и убийце уже греются в лучах «славного прошлого». И это понятно: они чувствуют тихую поддержку первых лиц нынешней «инновационной» России. Потому что руководители отчизны чисто по-советски то и дело раздумчиво вещают о сложнейшей и зашифрованной фигуре Сталина. То он, по их открытиям, был мистически велик. То ли, безмятежный, вдруг позволял себе «непростительные перегибы». А с этим «нельзя согласиться»…
Уж не от этой ли философской уклончивости «верхов» сегодня наблюдаются пугающие сумерки сознания «низов»? А когда сообщается, какая часть российских граждан относится к кровососу, как к спасителю нации и «эффективному менеджеру», делается и вовсе ужас. Подмывает на каждом столбе изобразить историческую фразу Юрия Федоровича Карякина: «Россия, ты одурела!»
Интересно, знают ли нынешние «сталинофилы» о том, что написано на листочке из школьной тетради, который Карякин когда-то приколол на стене своего рабочего кабинета в Переделкино?
Там написано: «27 апреля 1935 года».
Кто не знает – это дата появления законного оправдания смертной казни для детей в возрасте с 12 лет. «Гуманному» Постановлению ЦИК и СНК, помеченному страшным апрельским днем, «дали ход» взрослые отцы и матери, которые не ведали – у какой стенки сами они закончат свою историю преданности Сталину.
Если лично я чем-то и обязан «вождю народов», так это тем, что благодаря ему познакомился с Карякиным. Это случилось в разгар Перестройки. Тогда я работал в «Советской культуре», которая в одном из номеров напечатала яркую и острую антисталинскую статью Алеся Адамовича.
Спустя день-другой после публикации, в один из московских судов явился некто Иван Тимофеевич Шеховцов, юрист из Харькова. Аккуратно одетый, чисто выбритый, со светлыми глазами, наполненными важностью исторического момента.
Эта торжественность так понятна нынешним реставраторам сталинизма. Шеховцов шел на высокий подвиг. Он шел карать «Советскую культуру» и писателя Адамовича. А главное - защитить честь незабвенного вождя.
А Карякин пришел защищать газету и своего друга Алеся. Ну, и конечно – показать, какие клыки спрятаны под пушистыми усами «товарища Сталина».
Оказалось, что при всей схожести оценок преступлений «вождя народов», у двух друзей - демократов к истцу Шеховцову было разное отношение. Адамович просто кипел возмущением: как это можно в то прекрасное перестроечное время, сомневаться в страшном прошлом, которое уже никогда не вернется!
Послушал бы Алесь сегодняшние причитания по незабвенному душегубу…
Карякин же был тогда тих и задумчив. Выступая на процессе, он застенчиво отвел взгляд от светящегося надеждой Шеховцова. Посмотрел в давно не мытое окно советского суда и сказал, что истец является «моральной и интеллектуальной жертвой сталинского режима».
Я почему-то уверен, что они это решили вместе с Достоевским.
Если задуматься, у Карякина все происходит в сочетании с Федором Михайловичем. И даже «Россия, ты одурела» - это Юрий Федорович сказал в открытом телефире в декабре 1993 года с почти вопрошаюшей интонацией. своей стране, выразившей вдруг симпатию популисту и шовинисту Жириновскому. Но он еще давал шанс излечиться.
Увы, Карякину попался крайне запущенная больная.
«В политике я себя чувствовал, как рыба на песке. И вообще в хоре петь не люблю. Но тогда нужно было…»
Так, пройдя круг политической, депутатской известности, он поселился на переделкинской даче, дабы беседовать с Достоевским, исследовать Гойю – заниматься другими близкими ему авторами, книгами, памятными вещами.
«Мой первый тесть был из дворян. Занимался физикой и химий, его учебники не утратили своего значения и сейчас. Однажды – давно, в моей ранней молодости - он мне сказал: «Юрочка, я не поверю в вашу коммунистическую формацию, пока она не научится делать штопоры вроде вот этого, моего!» А у него был штопор, переживший пять поколений хозяев».
Штопор произвел на Карякина сильное впечатление. Но еще больше повлиял совет тестя: «Прочитай ты «Бесов» Достоевского, там все написано».
Дальнейшее известно. Карякин стал тем, кто он есть и будет навсегда. О своем прозрении он при поддержке жены Иры написал замечательную книгу-исповедь «Перемена убеждений».
«Я много думал о том, откуда эта стойкая вера в великую иллюзию. А все просто- марксизм не учел, что противостояние между частной и общественной собственностью вечно. Это же, как магнит. А Маркс решил отрицательный полюс отрубить, оставив только положительный. Не вышло! Частное и общественное дано нам навсегда, меняются только пропорции. Чему крайне рады коммунисты! Им-то, как никому, известно, что абсолютного социального равенства быть не может. Политический капитал они набирают именно на призывах отрезать у магнита один полюс. Поэтому зюгановы и анпиловы будут всегда, как, впрочем, и либералы, требующие приватизировать все и вся».
Это он говорил, когда пришел в гости в «Общую газету», где мы провели с ним целую пресс-конференцию.
Когда текст был готов к публикации, счастливый Егор Яковлев сказал мне: «Ну, давай, отвези ему почитать и ставим в номер!»
Я отвез. И наступило долгое время ожидания.
Так я впервые узнал, насколько скрупулезно относится Карякин к своим словам, как он многократно пропускает свои доводы через фильтры собственных же творческих сомнений. Как ищет емкие и бесстрашные формулировки.
…Мы идем с ним в деревенский магазин, но его мысль витает выше переделкинских лесов: «Мы слишком долго жили в бездумной эпохе. Она ослабляла даже самые критические умы. Возьми этот могучий вздор, который нам внушали – насчет того, что народ всегда прав! Да народ еще более ответственен за себя, чем личность, и ему должно быть присуще чувство стыда».
Насчет чувства стыда у самого Карякина все в порядке.
Этот случай рассказал мне Юра Щекочихин. Однажды они с Юрием Федоровичем шли по поселку, когда из переулка неожиданно вынырнул хорошо знакомый им и всей литературной общественности человек. Юрий Федорович поздоровался за руку с проходящим и продолжил свое задумчивое движение. Однако через десяток секунд вдруг развернулся, догнал того, с кем «поручкался» и сказал: «Я так задумался, что невольно пожал тебе руку. Это моя ошибка. Прошу считать рукопожатие недействительным…»
Они, эти могучие «шестидесятики», и свои круги дружбы очерчивали таким образом, что в центре оказывались человеческие ценности, которые нынешней элитой уже надежно и радостно позабыты.
Как сейчас слышу звонок в калитку, и вот уже стоит застенчивая троица Карякин, Адамович и Михаил Молоствов, питерский интеллигент. В руках у Юрия Федоровича банка: «Это квас. Сам готовлю. Ходим, хороших людей угощаем»
Как тут отказаться! Как не вытащить из холодильника нечто, превосходящее квас…
Но это не было время квасных и, тем более, советских патриотов. Скорее, последние идеалисты той странной поры. Один Молоствов, народный депутат, чего стоил. Решил завязать с политикой и уехать в деревню. А перед этим пришел в управление, отвечавшее за светлый быт народных избранников, и сообщил: хочу вернуть государству депутатскую квартиру. У чиновников глаза на лоб: «Товарищ, вы в себе?! Идите отсюда – создаете прецедент…»
Откуда этим консервантам нашей жизни знать, что все лучшие друзья Карякина - люди беспрецедентные. Потому что он сам такой. Штучный, неповторимый. Бесконечно добрый. И столь же бесконечно глубокий. В постижении страны, которая еще нескоро начнет понимать таких, как он.
Родина у нас все еще пожимает губки, когда слышит не тех, кто ее захваливает. Она будет согласна, чтобы ее растаскивали и гробили льстецы. Лишь бы не слышать великих людей, озабоченных ее судьбой – Сахарова, Солженицына, Гайдара…
Впрочем, это уже не их, а её несчастье.
МАРИЭТТА ЧУДАКОВА
Мариэтту Чудакову, по-моему, знают все, ну, по крайней мере очень многие люди, и не только в Москве и в Питере, но во многих, городах и даже удаленных уголках России. И вовсе не потому, что как только произносится имя Булгакова, так почти автоматически звучит и другое - Чудакова. Но прежде всего потому, что созидательная энергия этой маленькой и хрупкой удивительной женщины порою кажется безграничной.
Конечно, Мариэтту Омаровну знают прежде всего как историка русской литературы XX века, естественно, доктора филологических наук, автора многих интереснейших работ, научных и одновременно доступных читателю, и не столь обремененному специальными знаниями. Студенты и вообще молодежь, не чуждающаяся литературы, обожают этого заводного, блистательного профессора Литинститута. Сама была свидетелем, как собираются послушать ее совсем молодые птенцы (на мой взгляд) или в «нехорошей квартире» (Булгаковской) на Садовой, или в клубе ОГИ на Петровке... да везде, где она выступает.
С Юрой Карякиным их связала, как мне кажется, и прежде всего общественно-политическая борьба. Мариэтта всегда -- боец, не боится ввязываться в драку, даже тогда, когда, кажется, и шансов на победу нет. И часто выигрывает. И для Юры Мариэтта была не столько другом (ну, нет, конечно, и другом!), но прежде всего - соратником. Потому они всегда и много спорили. Потому именно эти два члена Президентского совета Ельцина (по признанию многих) могли позволить себе, при всем уважении к президенту, высказать ему в глаза все, что думали. А сколько сил, времени и мук душевных потребовала от Мариэтты, как и от ее друзей - Булата Окуджавы, Юлия Крелина, - работа в Комиссии по вопросам помилования при Президенте России в 1994 - 2000 годах. И в последние «нулевые» и, порой кажется, пустые годы, когда многих охватила апатия, Мариэтта продолжает бороться: выступает по радио и в печати, ездит по России, помогает музеям, школам. Будит нашу совесть. Вот уж воистину: «Не спи, не спи, художник...» И дай Бог этому художнику сил!
ПЛЕЧО КАРЯКИНА
Когда мы познакомились – уже и не упомнить. Во всяком случае, это было то время, когда солидарность людей, считавших себя порядочными (давно ли последний раз вы слышали этот эпитет? В применении к чему-то не давнопрошедшему, а сегодняшнему?), была совершенно ощутимой реальностью. Если начать считать, на кого ты – в случае чего - можешь рассчитывать, - пожалуй, пальцев на обеих руках не хватило бы. Юра входил в этот счет – хотя мы вовсе не были друзьями, просто добрыми знакомыми. …Интересное в этом смысле было время! Не столько ненависть, сколько живое отвращение к власти соседствовало с взаимоуважительностью людей одного слоя и готовностью к общим действиям.
Во всяком случае, точно помню, что впервые, задолго до знакомства, я увидела Карякина 31 января 1968 года на вечере, посвященном Андрею Платонову, в Большом зале ЦДЛ. Пробралась я туда, не будучи вовсе членом Союза писателей, не выпустив еще ни одной книги, с дикими трудами, впущенная кем-то с черного хода. Прекрасно помню впечатление от Карякина. Он говорил (после этого выступления его, как известно, исключили из партии), и битком набитый зал обдавало новизной и, соответственно, смелостью. Новизна же и смелость заключались в том, что перед нами на трибуне оказался человек, который ГОВОРИТ ТО, ЧТО ДУМАЕТ. Это была невидаль и сплошной восторг.
… Через сколько-то лет мы познакомились. Потом летом 1984 года меня уволили из Библиотеки им. Ленина: среди трех тысяч сотрудников было всего трое докторов наук, считая директора Н.С.Карташева и меня, и я после 19 –ти лет работы "не прошла по конкурсу" на Ученом совете, им возглавляемом, а подавать заявление "по собственному желанию" отказалась. Но речь сейчас не о перипетиях моей биографии, а о Карякине. Так вот, через несколько месяцев мне рассказали, что Карякин выступал где-то перед московскими библиотекарями, а когда ему задали какой-то вопрос сотрудники Ленинки, он, узнав, откуда они, напустился на них, чем несказанно удивил: "Как?! Вы уволили Чудакову, и еще смеете приходить на встречу со мной?! И обращаться ко мне с вопросами?!" А ведь любимая фраза большинства совслужащих – скажем, редакторов издательства, из темплана которого выкинули по внелитературным мотивам чью-то книгу, и т.п. – была такая: "Ну, как вы понимаете, я –то здесь совсем не при чем!" А для Карякина было иначе – раз работаешь в этом заведении, значит, при чем - за все несешь ответственность!.. Он самолично насаждал личную ответственность за все происходящее.
…Почти десятилетие спустя - в 1993-м году - пути наши пересеклись в одном из важнейших эпизодов постсоветской истории России. Сегодня стоит о нем вспомнить.
Между маем 1992 года и октябрем 1993-го в России сложилась ситуация двоевластия. А тогда еще не все потеряли историческую память - и помнили, к чему привела именно такая ситуация между февралем и октябрем 1917 года…Егор Гайдар в своей последней книжке показывает наглядно, как "с голоса" приняты были, например, "поправки, увеличивающие расходные обязательства государства более чем на 9% ВВП" - и именно поэтому во второй половине 1992 – начале 1993 годы вновь стали расти темпы уже обузданной инфляции. А это-то и нужно было депутатскому большинству: чем хуже, тем лучше, обвинять ведь будут правительство! Расчет оказался верней, чем они надеялись: вот уже сколько лет за это продолжают обвинять не Хасбулатова и Верховный совет, а Ельцина и Гайдара.
Сегодня про апрельский референдум 1993 года мало кто помнит. А результаты его были впечатляющими. Притом что голоса-то подсчитывали не так, как сегодня, - не рисовали такие цифры, какие нужны. Я это воочию видела, будучи общественным наблюдателем и пробыв на огромном, центральном участке Новосибирска ровно 24 часа. За доверие Ельцину по России проголосовало 58, 7 %, за одобрение его социально-экономической политики – 53% (чего, скажу честно, я не ожидала; народ тогда, терпя немалые лишения, проявил мудрую дальновидность, которая сегодня явно куда-то улетучилась). А провести досрочные выборы депутатов посчитали необходимыми 67, 2 %! Так что ясно выраженная воля народа в ту весну развязывала президенту руки. Ошибкой можно считать только его промедление. Но ошибка ли? Ведь тогдашние лидеры КПРФ ясно показали Ельцину, чего от них можно ждать: кровавые события первомайской демонстрации, прилюдное убийство милиционера памятно тем, кто не потерял память. И Ельцин не стал тогда распускать Верховный Совет
Депутаты между тем нисколько не собирались искать компромисса, напротив – закусили удила. Любой указ президента встречался в штыки, да еще с издевательскими комментариями, транслируемыми по ТВ.
Летом 1993 года тем, кто отвечал за страну, стало очевидно: откладывать решение больше нельзя, надо что-то делать. Тем, кто сегодня не разучился думать, в том числе о своей стране, а также и о мире, достаточно будет афористически-лаконичной формулировки Гайдара: "Ядерная держава не могла жить в условиях безвластия, это опасно для мира".
…Не помню, какого именно числа, помню только, что в спешке – значит, скорей всего в промежутке между отъездами на международные семинарами в Смоленске (с 2-го по 9-е августа) и в Казани (выезжала 13-го августа), мне читали текст письма по телефону. Помнится, подпись Карякина там уже была. Обычно, если это чужой текст, я прошу о каких-то стилистических изменениях. Но здесь было ясно, что уже не до нюансов, надо было подписывать или не подписывать. Авторы письма констатировали: "Всевластие Советов всех уровней перерастает в диктатуру, выступающую под лозунгами национал-коммунизма . Становясь официальной парламентской идеологией, он демонстрирует свою живучесть" – то есть, снова ставит Россию перед выбором. Авторы поддерживали уже витавшую в воздухе идею: "На основании волеизъявления россиян, выраженного в ходе референдума, провести досрочные, не позднее осени текущего года, выборы высшего органа законодательной власти". Письмо подписали 36 литераторов Белла Ахмадулина, Владимир Корнилов, академик Д.С.Лихачев, Булат Окуджава, Василий Селюнин… В благородстве помыслов всех этих людей у меня сомнений не было. Я и сегодня подписала бы это письмо, повернись время вспять.
В середине сентября выяснилось, что Ельцин приглашает авторов письма на встречу - 15 сентября. Утром нас всех собрали в Кремле (туда же приехали петербуржцы) – чтобы двигаться, как потом выяснилось, на ту самую дачу КГБ, где в августе 1991 года состоялся сговор членов ГКЧП.
…Длинные коридоры автоматически вызвали в памяти строки Твардовского "И по кремлевским коридорам Вошла к нему без пропусков". Лев Разгон тихо сказал мне: "Боюсь, что эта встреча – чисто пропагандистское мероприятие. Впрочем, все быстро станет ясно: если увидим телевидение – значит, я прав". Миновали табличку "Кабинет В.И.Ленина"; навстречу нам по коридору шел Юра Карякин - неторопливо, с видом обитателя здешних палат.
- Юра, вы тут и ночуете?
- Угу.
Консультативный совет, членом которого он был, кончил заседать совсем недавно.
С молниеносной быстротой привезли всех на дачу. Едва успели войти – в фойе вышел к нам рослый улыбающийся хозяин. Запомнилось: это был совсем другой человек, чем тот, которого мы видели последние месяцы на телеэкране – с неподвижным, одутловатым лицом, пугающе напоминавший своих советских предшественников. Сейчас мы увидели другое лицо – живое, нестарое, не болезненное. Уселись за длинные столы, он начал говорить энергично, практически не заглядывая в записи. Потом стали говорить мы, по очереди. К концу одной из речей, после слов, что теперь выборы и за зиму не подготовить, раздался вопрос президента – это и стало пиком встречи:
- А если я скажу, что в ноябре будут выборы? Вы что же – думаете, обращение подписали просто так? Оно не осталось втуне. То, что за досрочные выборы высказывается прогрессивная часть интеллигенции, это уже политиков ориентирует. И президента ориентирует. Значит – надо действовать.
Говорила и я – в частности, о необходимости сейчас динамизма, постоянной активности президента. Тут и Карякин сказал об этом - в своей обычной, применяемой при случае к любому собеседнику безаппеляционной манере: " - Нельзя вам сейчас отдыхать!" И Ельцин грустно отозвался: "Вы меня очень огорчили. Потому что как раз я собирался в конце сентября… ".
Проговорили мы тогда около двух часов. Потом хозяин пригласил к столу, чего мы вовсе не ожидали. Процитирую дальше один из своих печатных текстов, написанный сразу вслед за нашим визитом: "За ужином беседа продолжалась и набирала обороты..." Я только не написала тогда, что Юра, усевшийся напротив президента (а Ельцин совершенно очевидным образом ему симпатизировал), притащил с собой медовуху – и усердно своей рукой, из своей бутылки, под неотрывным взглядом так и не решившихся, помнится, проверить содержимое охранников, президенту ее подливал. "Ельцин сказал, что в самые ближайшие дни он объявит о своих очень решительных шагах, и Карякин заметил среди прочего: "Вы сами должны сказать, что есть в России альтернатива президенту, что надо ее искать". Я добавила: "Чтобы не создалось впечатления, что вы просто держитесь за кресло" Наши с ним реплики дают, думаю, впечатление о полной свободе разговора. "Президент слушал это с вниманием и пониманием. Вообще в сегодняшнем море амбициозности он приятно удивил явным отсутствием мелочного самолюбия и самолюбования. Другое важное впечатление – до конца вечера (он принимал нас в течение пяти часов) Ельцин сохранял полную ясность мысли, быстроту и адекватность реакций. Ошибиться здесь невозможно – в личной беседе наличие или отсутствие таких качеств проявляется непременно". За этими дипломатичными фразами стояло, собственно, то, что с тех пор я никогда не верила сказкам о том, как Ельцин действует чуть ли не вполпьяна. Известно, как быстро теряется быстрота реакции у многих мужчин в русском застольи. Я всем тогда рассказывала: не знаю, что подливал Ельцину официант из бутылки, обернутой в салфетку, но что Карякин подливал не воду, а медовуху, - за это ручаюсь. Три часа за столом с алкоголем - и до последних минут сохраняется мгновенность реакций! Это о многом говорит – тем, кто готов слушать. (Василий Селюнин написал потом в заметке "Президент в порядке": "Честно говоря, Борис Николаевич был единственным трезвым в компании - мы-то, сами понимаете, случая не упустили")
…Ну, а потом - указ о роспуске Верховного совета и перевыборах. И - неподчинение этому указу. Когда говорили и говорят до сих пор, что Ельцин загнал депутатов в ловушку, не оставил им выбора кроме как поднять вооруженный мятеж, - это детские сказки. Выбор был – и вполне достойный: объявить на весь мир, что они указ считают таким-сяким, нелегитимным, не согласны, но ради избежания кровопролития подчиняются – и выходят на новые выборы. Депутаты выбрали кровь (не свою! - сколько бы ни говорили про расстрел парламента, ни одного не царапнуло). Она – на них.
Потом, 5 октября 1993 года, напечатано было новое наше письмо - в поддержку президента, подавившего (иного и быть не могло) вооруженный мятеж в столице. Там наши с Юрой подписи вновь оказались рядом. В отличие от нескольких сотоварищей, не выдержавших шквала поношений и отрекшихся от своих слов, мы с ним никогда от своей тогдашней позиции не отказывались. Если бы все наши тогдашние требования были выполнены - возможно, сегодня мы имели бы другую страну, чем ту, что сложилась за последнее десятилетие.
… Потом – декабрьские выборы. Мгновенная реакция Карякина на их объявленные результаты – ставшая знаменитой фраза: "Россия, ты одурела!" Сегодня видно, что это был не столько диагноз, сколько прогноз. Как иначе объяснить любовное отношение к Сталину в стране, где нет семьи, до которой хоть в каком-то колене он бы не дотянулся, не отнял чью-то жизнь или немалую часть жизни?..
Несколько месяцев спустя Ирина Ришина собрала на даче у Карякина четверых – его, Андрея Синявского, Марию Васильевну Розанову и меня - для дискуссии о событиях 3-4 октября, чтоб напечатать ее потом в "Литературке" (что и было сделано).При напоре Марии Васильевны (Андрей Донатович говорил лишь тогда, когда я настойчиво его об этом просила) плечо Карякина (ах, если бы он еще не прикуривал одну сигарету от другой!..) было не лишним. Он сказал Марии Васильевне: " – Тебе не хватает одной вещи: чтобы в тебя начали стрелять". Она тут же парировала: " - В меня стреляют всю мою жизнь". Но с Юрой эти номера не проходили. Голой рукой ни мужчинам, ни женщинам его брать не удавалось: "- Ты не понимаешь, что мы живем сейчас не под метафорой, а под реальностью. То, что для тебя информация, голые факты, мы на собственной шкуре испытали, прошли через это реально – а это ведь разница!" Он говорил о своей недавней беседе с единомышленниками депутатов: "Я сказал им: "Вам хорошо, вы всегда в двойной выгоде, потому что когда мы победим – мы мстить не будем…мы будем просто радоваться, что можем, наконец, работать. Но если победите вы – нас ждут расстрелы". Чего же еще, вопрошал он, ждать от Макашовых? А люди и сегодня, называя нас с Карякиным кровавыми палачами, играют в свою игру - Ельцин должен был, по их мнению, отдать Москву и Россию матерящемуся на телеэкране Макашову и Руцкому, требующему, чтоб летчики летели бомбить Кремль. …Помню, как шла я пол-первого ночи с 3-го на 4-е октября по задним дворам типографии "Правды" - на российское телевидение. Сияла луна, освещая только одну меня: за полчаса с лишком я не встретила не только ни одного человека, но вообще никого. Москву сдавали…
* * *
"Прошли годы. И случилось столь же радостное, сколь и неестественное событие: в клуб привезли дрова" (М.Булгаков, "Налет").
Да-с, прошли годы.
Мой муж Александр Чудаков написал "роман-идиллию" – "Ложится мгла на старые ступени". И журнал "Знамя" опубликовал в двух номерах сокращенный его вариант. Процитирую запись в дневнике Чудакова от 15 августа 2001 года: "Все это время - на даче, готовлю полный (не журнальный) вариант романа. Ничего не читаю, ТВ не смотрю… Звонила Л. (этим инициалом он обозначал меня в своем дневнике. –М.Ч.).
- Повеселю тебя отзывами о твоем романе. Юра Карякин пришел к Юре Давыдову (с дачи на дачу в Переделкине. – М.Ч.) , а тот читает вслух своему взрослому сыну (видимо, тому, кого я видел у него в Малеевке) главу про Ваську Гагина, и оба укатываются со смеху. Карякин к ним присоединяется, и целый час веселятся по поводу этой главы. Карякин говорит, что роман многослойный: и юмор, и отстранение, и согласие – поэтому очень здОрово. Хочет со мной об этом поговорить".
И еще несколько лет. 16 мая 2004 года мы с Сашей – и, конечно, Карякин - на юбилейном вечере незабвенного Юлика Крелина – с презентацией его новой книги. Интересные выступления Саша записывает в дневник: "Ю.Карякин. Юлик – светлый человек. Историк будущего не сразу поймет, но поняв, будет ошарашен: рассказ мудрого человека о страшной эпохе через показ обыденных вещей. Как сказала Мариэтта, он достиг уверенности не оглядываться. Булат сказал как-то журналистам: "Я не изменился". Про себя не могу, к сожалению, это сказать, но с Булатом было именно так".
И еще две записи в последнем дневнике А.П.Чудакова.
21 августа 2005 г. по "Свободе" - "беседа с Ю.Ф.Карякиным. В числе прочего Карякин сказал: "Какой я литературовед? Я писал о Достоевском, ничего в нем не понимая. Не были еще сняты атеистические очки". Не каждый про себя так скажет".
22 августа: "Л. сказала, что у Ю.Карякина тома дневников. Много ль нас, таких?.."
Да, как любил говорить академик В.Виноградов тем, кто восхищался обилием его работ: "Писали – не гуляли". Юра столько понаписал, что дай Бог напечатать. О книгах его писать уж не буду – всего не упишешь, оставляю место другим.
Резкость высказываний Карякина общеизвестна. Но такие у нас на Руси встречаются. Намного меньше тех, кто беспощаден к себе самому – и устно, и на бумаге. Давно сказано первым поэтом, что презирать суд людей нетрудно, презирать суд собственный – невозможно. Карякин всегда с этим как-то справлялся. Как? Пусть это остается его тайной.
И все-таки упомяну напоследок о книге "Перемена убеждений", где - рассказ о сильнейшей встряске в декабре 1962 года после "Одного дня Ивана Денисовича" и попытке напечатать обзор отзывов о повести на разных языках. Напечатать в Праге, в журнале "Проблемы мира и социализма", где Карякин тогда работал и где редколлегия была в основном против такой публикации. И о том, как "пришел ко мне в кабинет наш кадровик (и по совместительству сотрудник КГБ) и чуть ли не бухнулся в ноги:
- Юрий Федорович, милый, хороший, помилуй, не губи.
- Да в чем дело?" А тому ответственный секретарь журнала перед отъездом сказал: "Я Карякина знаю, он воспользуется моим отъездом и пробьет свою статью. А если ты это позволишь, то тебе тут больше не быть".
Гэбист сначала уговаривает Карякина по-хорошему. "И вдруг тоном уже не просящим, а упреждающим произнес: - Ну что ты рыпаешься? Ведь все равно наша возьмет, как ты этого не понимаешь?"
Юра! Так чья возьмет?
СЕРГЕЙ КРАСАВЧЕНКО
Ректор Международного университета в Москве Сергей Николаевич Красавченко пришел в политику в бурные годы перестройки из науки и... теперь снова вернулся в науку.
Выпускник МГУ, он работал в журнале «Вопросы экономики». В начале 90-х был избран народным депутатом РСФСР. С 1993 года - первый заместитель руководителя администрации Президента и секретарь Президентского совета по культуре и науке. Именно там и встретился с ним Юрий Карякин. Работали много, увлеченно, и с годами стали друзьями.
У Сергея Красавченко есть не так уж часто ветре чающееся, особенно среди политиков, качество - верность в дружбе и готовность оказать другу помощь, особенно когда друг оказался в беде или заболел. Нисколько не преувеличивая, должна признать: не окажи нам помощь в ту злополучную ночь на 30 января 2007 годи Сережа, может, и не пришлось бы нам сегодня приветствовать юбиляра.
Штрихи к портрету Юрия Карякина в интерьере эпохи
Смотрит на меня Карякин с обложки вышедшей в конце прошлого 2009 года книги «Достоевский и Апокалипсис». Не знаю, кто автор фотографии, но работа отменная – портрет точно характеризует личность оригинала: человека сильного, незаурядного, ума недюжинного и проницательного, строгого и озабоченного, с вниманием и тревогой всматривающегося в близких ему, окружающих и окружающее. И еще в портрете этом вижу корни и исторические связи Карякина – писателя, философа, человека. Вглядитесь в этот портрет, вдумайтесь и вам обязательно откроется целый ряд прекрасных лиц художников и мыслителей, чьи черты проступают в его портрете и окружают его… И тех - чье творчество и жизнь были предметом его исследовательского и писательского труда, и тех, кто, оказавшись в одном времени с ним, одарил его своей дружеской и товарищеской близостью, а кто-то – и сотворчеством. Не стану перечислять всем известные имена этих выдающихся людей, интеллектуальное и духовное общение с которыми сделало Юрия Карякина таким, каким он стал, каким его знают близкие, друзья и товарищи, коллеги и читатели.
Конечно же, всестороннего профессионального исследования заслуживает его писательско-литературоведческое творчество. Сознавая несовершенство и, может быть, даже неуклюжесть этого определения («писательско-литературоведческое»), употребляю его, чтобы подчеркнуть, что в своих литературоведческих трудах Карякин-исследователь, копающий глубоко и широко, работающий, когда надо, скрупулезно, редко расставался с Карякиным-писателем, чьему дарованию внимательный читатель его литературоведческих произведений обязан – и благодарен - довольно частым встречам с образцами изысканного литературного стиля, точными и порой парадоксальными формулировками, яркими образами и метафорами, неожиданными открытиями смысла слов.
Отдельный разговор – Карякин-публицист. Статьи, эссе, заметки, рецензии, публиковавшиеся им в журналах, газетах, книгах на самые разные темы и по различным проблемам, объединяют несколько понятий, вместе составляющих характеристику карякинской публицистики. Актуальность, во многих случаях дополняемая остротой рассматриваемой проблемы или ситуации и общественным интересом к ней. Основательность, солидность подхода и анализа, честность и смелость, неожиданность в поворотах мысли – порой до парадоксальности суждений и выводов – но обязательно сущностно и убедительно. Неравнодушие, порой до страстности (Карякин, думаю, вообще человек страстей). И, конечно же, как и в его литературоведении, - оригинальность и яркость стиля, языка. В публицистике Карякина всегда видна четкая позиция автора – профессиональная, гражданская, когда по делу – и политическая.
Думаю, именно публицистика, в которой так явственно проявлялся гражданский и политический темперамент, потенциал Карякина, вывела его на стезю активной общественной и политической деятельности. Те, кто работал вместе с ним и в Праге, и в Академии наук, и в писательском сообществе и союзах, и на Съездах народных депутатов и в Верховном Совете СССР, и в президентских советах Б.Н. Ельцина, кто боролся вместе с ним против того, что было противно их убеждениям и духу, и за то, что соответствовало их идеалам и убеждениям, уже рассказывали и еще, наверное, немало смогут рассказать о Карякине – общественном деятеле и политике. И в этой книге наверняка тоже. Так же, как и о других направлениях деятельности, сторонах и чертах личности Юрия Карякина: ведь среди её авторов, откликнувшихся на призыв Ирины Зориной, жены и многие годы верного соратника Юры, - люди, чей высокий профессионализм и многолетний опыт общения и сотрудничества с Карякиным дают все основания надеяться, что характеристики и определения их будут точными и полными, а портрет друга получится объемным и многокрасочным. Не обладая, в отличие от большинства авторов этой книги, достаточно весомым багажом профессионального и личного общения с Ю.Ф. Карякиным, рискну к тем уже вышесказанным мной вполне общего характера суждениям добавить еще несколько – основанных на личных впечатлениях и чувствах.
Карякин вошел в мою жизнь задолго до того, как мы познакомились, стали регулярно встречаться, сотрудничать. Впервые имя его я услышал от своего друга послеуниверситетской поры – Сергея Воробьева, который знал Юру с детства (родители их были друзьями). Именно С. Воробьев сообщил мне о появившейся в сентябре 1964 года в журнале «Проблемы мира и социализма» статье Ю. Карякина «Эпизод из современной борьбы идей». Это была моя первая встреча с Карякиным-автором. Статья (или формально это, кажется, преподносилось в журнале как обзор) была посвящена «Одному дню Ивана Денисовича» и полемике вокруг этого первого из опубликованных в СССР и, следом, во многих других странах, - произведения А.И. Солженицына. Статья эта не просто произвела на меня сильное впечатление – и постановкой вопросов, и силой аргументации, и мастерством, авторским стилем. Она заставила меня, только за год до того благополучно закончившего вполне себе марксистско-ленинский экономический факультет МГУ, задуматься о корнях и природе сталинизма, условиях его живучести в советском обществе. Это было пророческое выступление Карякина. Успел (и на весь мир: журнал-то был международный и издавался на разных языках) прокричать. Ведь через месяц соратники по ЦК КПСС свергли Хрущева и во главе с Брежневым не только покончили с тем противоречивым процессом, который называли «оттепелью», но и начали основательную «заморозку». Видно, о чем-то думал, что-то знал тогда Карякин (и поддержавший публикацию тогдашний шеф-редактор журнала, академик А.М. Румянцев), раз торопились высказаться, предупредить. И, помню, обсуждая эту статью с друзьями, говорили мы не только о мировоззренческой и гражданской позиции автора, но и о его характере, принципиальности и мужестве. Ибо, хоть и молоды были, да успели уже узнать-понять цену самостоятельности, независимости мнений и взглядов в советском обществе и тяжесть последствий за их отстаивание, тем более в партийно-номенклатурной системе, к которой относился и журнал «Проблемы мира и социализма». И потому не удивились, когда узнали, что через несколько месяцев после публикации Карякин был отозван из Праги в Москву. Правда, проработал еще после этого немного (кажется, меньше года) в «Правде» (только благодаря А.М. Румянцеву, ценившему Карякина и отстоявшему его в ЦК) и на этом его карьера как партийного журналиста, не вписывавшегося в изменявшуюся вместе с руководством линию партии, закончилась. Но статья та свою роль сыграла, и пример принципиальности и мужества автора не пропал, с теми, кто знал и понять смог, остался.
Пройдет несколько лет. Карякин в то время – старший научный сотрудник Института международного рабочего движения – выполняет формально какие-то плановые задания, занимается любимым делом – Достоевский, Солженицын, философские и литературные дискуссии. Пытливый творческий человек, оригинальный и самостоятельно мыслящий, и в коридорах марксистского учреждения находит неожиданные повороты. Помню, какой-то подвальный зал в ИМРД, забитый до отказа академической молодежью, съехавшейся из разных институтов на доклад Карякина «Библия и «Капитал» К. Маркса». Для многих молодых людей это был первый опыт новаторского подхода к положениям марксизма, смелого творческого обсуждения их за пределами догматов и сложившихся стереотипов. Да, это тоже был Карякин. Умный, серьезный, независимый, солидный, тихим голосом настойчиво убеждающий. Но не тот Карякин, который, как в 64-м, в кризисный момент был призван прокричать свое пророческое слово.
И этот момент пришел в 68-м. Снова кризис, во власти развиваются сталинистские признаки и тенденции, обстановка в обществе нагнетается, слабые протесты интеллигенции, письма во власть, расправы с «подписантами» писем, скоро Пражская весна и трагедия августа 68-го. Время пришло – настал час Карякина. 30 января 1968 года, в Центральном доме литераторов вечер памяти Андрея Платонова. Среди других выступавших слово дали и Карякину. Он, как рассказывают (я, к сожалению, не был на этом вечере), несколько минут молчал. Как бы собирался. И собирал зал, который напрягся и ждал. И произнес своё «Слово о Платонове». И сказал все, что хотел сказать, что должен был сказать тогда. Конечно о Платонове. И об отношении Сталина к Платонову и судьбе великого писателя. И об отношениях власти и писателей-пророков. И об угрозе сталинизма современному обществу. И о ничтожестве существующей власти, угнетающей художников. И прямо обратился к ним – власть имущим: «Где будете вы через 15-20 лет. И где будут они, кого вы преследуете – Солженицын, Коржавин, Окуджава…» И снова, как тогда, в 64-м, но более мощно, открыто, произнес, прокричал предупреждающие, пророческие слова. И опять стране и миру. Нет, конечно, ни одно советское издание не напечатало, ни одна советская радиостанция не передала содержания этого выступления. Но на следующий же день во многих московских квартирах, тайком в некоторых учреждениях застучали пишущие машинки самиздата, разлетелись копии по Москве и потом по стране. Пересек текст и границу – напечатала парижская «Монд», какие-то другие газеты, много раз читали по глушившимся, но все же проникавшим «радиоголосам». Слово Карякина было услышано. И снова это было слово умного, талантливого, честного, независимого и мужественного человека.
Власть отреагировала как могла отреагировать тогдашняя брежневская власть –через горком КПСС от Института потребовали осудить «вредное, антисоветское» выступление сотрудника Ю.Ф. Карякина, разобраться с ним и принять меры, что означало исключить из партии и прогнать с работы.
Но тут у казалось бы всемогущей власти промашка вышла. Выяснилось, что в Институте расправа над «смутьяном» не пройдет, заставить коллектив ученых своими руками (и голосами) «давить» коллегу и таким образом преподать этим ученым унижающий их урок послушания – не получится. Были в этом институте, хотя и созданном в первую очередь для обслуживания международного отдела ЦК, и немало весьма достойных ученых и принципиальных людей, в том числе друзей и единомышленников Карякина. Не зря ведь Институт международного рабочего движения называли между собой «Институт араб-мераб движения», имея ввиду известных в научном мире, в значительной степени определявших лицо Института философа Мераба Мамардашвили и социолога Эдуарда Араб-оглы. Были там и Э. Соловьев, и И. Пантин, и Е. Амбарцумов... Словом, испугалась власть скандала неповиновения, чреватого всякими осложнениями прецедента солидарности с ярким протестом Карякина – и отступила. На свою территорию – за толстые стены горкома партии, где обсудили-осудили «бунтаря» и исключили из своих «сплоченных рядов». Но победителем-то стал Карякин. И коллектив ученых, который использовал предоставленный ему шанс быть солидарным с правдой, проявить достоинство и силу духа. Не из таких ли людей, пусть их было совсем немного, не из таких ли коллективов, пусть они были редки, проистекли потом мощные потоки народных демонстраций, сотнетысячные митинги 89-91 годов, во многом определившие тогда победу мирной демократической революции. А ведь вначале было слово. Слова. И в их числе – среди заметных, запомнившихся – и карякинские слова, сказанные, выкрикнутые им советскому обществу и власти со сцены ЦДЛ в январе 68-го.
Пройдет около двадцати лет. И снова – кризисная, клонящаяся к резкому перелому ситуация в стране, обществе. И снова – острая потребность в точных, мудрых и наполненных энергией и страстью, отважно и с достоинством произносимых словах.
И вновь на этот призыв судьбы откликается Карякин. Теперь уже не одиноко звучит его голос, гармонично объединяясь с десятками мощно звучащих голосов, быстро становившихся властителями дум миллионов и названных потом «прорабами перестройки». Но слово и голос Карякина среди них не затерялись, значения своего не утратили. И уже не в списках самиздата, но миллионными тиражами пойдут они в народ, открывая правду незнающим, убеждая сомневающихся, объединяя единомышленников – когда призывал Карякин «не наступать на грабли» в «Знамени» в 1987-м и когда подвергал жестокому и скрупулезному «спектральному анализу» «ждановскую жидкость» в «Огоньке» в 1988 году.
Это было его время. И он был адекватен времени. И потому многие из знавших его лично или знавших и уважавших только его слово и жизненную позицию как вполне естественное восприняли его избрание в 1989 году народным депутатом СССР. Особое значение, думаю, и для него тоже, имело то, что избран он был от Академии наук СССР. Хотя он работал в академическом институте, основные его профессиональные интересы были за его пределами, и, на мой взгляд, Союзы журналистов и писателей или театральных деятелей, которые тоже выбирали своих депутатов с учетом его профессиональной деятельности и авторитета, наверное, тоже могли это сделать. Но то, что его, по статусу – просто старшего научного сотрудника-гуманитария, в депутаты послало общее собрание академиков, членкоров, делегатов от сотен институтов, подавляющее «большинство которых были естественники и технари», - это было самое большое признание, это был его взлет – заслуженный взлет.
И снова, теперь уже без метафор и гипербол, на всю страну прозвучало слово, прозвучал голос Карякина – теле- и радиотрансляции первого Съезда народных депутатов смотрели и слушали многие миллионы советских людей. Конечно же, Карякин вел повседневную депутатскую деятельность, был активным участником демократических объединений: московской, а затем и знаменитой межрегиональной депутатской группы, участвовал в дискуссиях, подготовке текстов, обращений, резолюций, проектов законов.
Но запомнилось то, к чему он, наверное, призван – слово его, произнесенное с трибуны Съезда, - лаконичное, продуманное, взволнованное, сокровенное для него – и потому дошедшее до тех, кто хотел и готов был воспринять. Это было 2 июня 1989 года. И он сказал и о Солженицыне, и о мавзолее Ленина… И хотя это был не ЦДЛ в 68-м, это тоже был поступок, - требовавший и мужества, и достоинства. Конечно, на дворе был 89-й, но далеко не все было решено, и скоро скажет Шеварднадзе об угрозе переворота, и через год поедут танки в Вильнюсе, а затем и ГКЧП нагрянет.
Конечно же, в зале были десятки соратников, несколько сотен единомышленников. И выступали уже и Сахаров, и Попов, и Афанасьев…Но за спиной бросавшего в зал и эфир свою правду Карякина насуплено восседал президиум Съезда, почти сплошь состоявший из партийных вождей, а перед ним настороженно, угрюмо и осуждающе концентрировалось «агрессивно-послушное» большинство, готовое по команде зашикать, затопать, захлопать, а если понадобилось бы, и затоптать. Так что не зря я тогда, глядя на Карякина, и сегодня, оглядываясь назад, вспомнил и то его слово в ЦДЛ в 68-м. И не зря Гавриил Попов тогда же летом 89-го на собрании Межрегиональной депутатской группы, формулируя ее задачи и особенности работы, вспомнил строку А.Ахматовой «Час мужества пробил на наших часах…»
И еще не раз, когда «пробивал час мужества», мы могли слышать и видеть Карякина, отстаивающего, защищающего – по-карякински основательно и страстно – свои взгляды, свою позицию, свою Россию. Так было и в 1991-м, и в 1993-м…
Так было и в рамках той его деятельности, которая не имела широкого публичного выхода и отражалась, в основном, в выступлениях «в узком кругу», протоколах и стенограммах, служебных записках.
Пришла в Россию власть, которая нуждалась в диалоге с такими людьми, как Карякин, в их советах, предложениях, замечаниях, анализе и критике готовящихся и принятых решений. И Юрий Федорович, наверное, в ущерб своим личным творческим планам, около 10 лет немало сил и времени отдал активной работе в нескольких советах при Б.Н. Ельцине: Высшем консультативно-координационном Совете при Председателе Верховного Совета РСФСР (1990-1991), Президентском Совете (1991-1993), экспертно-аналитическом Совете при Президенте РФ (1994-1996), Совете при Президенте РФ по культуре и искусству (1996-1999). Активно работая и искренне стремясь помочь, Карякин и в кремлевских кабинетах, и на Старой площади, и в Белом доме всегда оставался самим собой: умным, честным и принципиальным. Поддерживал то, что считал правильным и нужным, жестко критиковал, что не принимал. Что касается критики, - то по-карякински, что называется «невзирая на лица». Так что и Б.Н. Ельцину пришлось несколько раз выслушать карякинские слова резкого несогласия.
Что Президент, сама Россия однажды выслушала от Карякина весьма резкое осуждающие слова. Но случилось это, когда судьба опять вывела его на публичный разговор с самой широкой аудиторией.
12 декабря 1993 года. День выборов в первую постсоветскую Думу и Совет Федерации. Поздно вечером в зале приемов Государственного Кремлевского Дворца устроили, если помните, «ночное выборное шоу»: в зале за столами сидели представители соревновавшихся на выборах партий и объединений, обычный для госприемов набор гостей, журналисты, а на сцене были установлены экраны, на которых демонстрировались – последовательно во времени – результаты подсчета голосов избирателей – от Дальнего Востока и до Калининграда. Вела это шоу и комментировала происходящее на экранах известная в то время питерская телеведущая Т. Максимова. Время от времени, она вызывала к микрофону для комментариев и короткого диалога людей из зала – политиков, деятелей культуры, ученых. То, что происходило в зале и на экранах в прямом эфире, транслировалось на всю страну.
Карякин был в зале. Он сидел за столом Российского движения демократических реформ (РДДР), созданного и возглавлявшегося Г. Поповым, в избирательный список которого он вошел, вместе с А. Собчаком, Е. Шапошниковым, С. Федоровым, Н. Шмелевым и другими известными людьми. Как многие помнят, начиная с первых дальневосточных результатов и далее, неожиданно первое место заняла, набирая около 20%, и удерживала партия Жириновского. Праздничное настроение в зале сменилось на разочарование, у кого-то - растерянность, для многих и в зале, и в стране результаты оказались шокирующими. И вот тогда ко мне подошел Карякин и попросил помочь ему получить слово на сцене у микрофона: «Надо сказать, помоги».
У ведущей был свой сценарий, который выступления Карякина не предусматривал. Глядя на Юру, я сразу вспомнил его в «минуты роковые» - в 64-м, 68-м, 89-м… И понял, что опять пробил его час – час его слова, его голоса. Судьба опять позвала его. Я подошел к ведущей и в короткой паузе (на экране шел какой-то музыкальный номер) сказал ей, показав на Карякина: «Это – Карякин. Он должен сейчас выступить, он должен сказать». Она посмотрела на Карякина, взглянула на свои листки сценария, хотела что-то сказать, но, еще раз посмотрев на Карякина, неожиданно, быстро согласилась: «Да, да – сейчас, музыка закончится и …» Музыка закончилась, ведущая объявила в зал и на всю страну выступление Юрия Карякина. И он выступил, сказал, вернее, опять, как когда-то уже было, выкрикнул свое знаменитое, теперь уже вошедшее в историю удивленное осуждение-предупреждение: «Россия, ты одурела?!»
Где только и сколько раз ни вспоминали – и по сей день вспоминают – эту выкрикнутую с болью в сердце и отчаянием и ставшую крылатой фразу истинного патриота Карякина. А он, исполнив как бы призванный в очередной критический час России, свой долг, вернулся к повседневному творческому труду, который много чем еще одарил нас. И новыми историко-литературоведческими изысканиями и находками («Гойя», «Гойя-Достоевский», «Достоевский и Апокалипсис», «Пушкин-Гойя») и активной, бескомпромиссной позицией в борьбе за создание телеканала «Культура», и, конечно же, своими публикациями, острыми, оригинальными, неизменно порождавшими дискуссии. Порой бурные, - причем вне зависимости от масштаба темы и объема опубликованного карякинского труда. Это могла быть и откровенная книга «Перемена убеждений», и лаконичная, но удивительная сильная, с блеском написанная статья – его вклад в «лениниану» - с разящим названием «Бес смертный».
Закругляюсь, то есть возвращаюсь к тому, с чего начал – книге Карякина «Достоевский и Апокалипсис». В своем предисловии составителя Юрина жена Ира Зорина, без подвижнического труда - и не только как составителя – трудно представить выход этой, да и других, вышедших в последние годы книг Карякина, пишет: «Давно, еще в начале 90-х годов, когда ушел Карякин из политики…» Не могу с этим согласиться. И не только потому, что «сойдя с политической трибуны», Карякин активно работал в президентских советах, участвовал в различных политических дискуссиях, по дружбе и убеждениям оказывал мощную поддержку возведению и открытию в Магадане знаменитого творения Э. Неизвестного – памятника жертвам политических репрессий… Главное – Карякин остается в жизни России, а значит, и в протекающих в ней политических процессах, своими произведениями, выступлениями, своими поступками, своим существом и существованием. И когда кто-то другой, как он когда-то, в критический час России, произнесет самые верные слова, прокричит, как он, в страну и мир, это будут и его, Карякина, слова.
Прочитал, что написал. Пафосно как-то получается, может слишком? Но, думаю, соответствует и его личности и роли в нашей истории, нашей жизни. Поставив точку, подумал о том, что Карякин еще и человек веселый, ироничный, жесткий, но и сентиментальный. И пошутить, позабавиться и позабавить, ох, как мог и еще может. И между прочим, среди результатов его творческих исследований, которым он нас щедро одарил, была и коллекция синонимов такого важного на Руси понятия, как «выпьем». Помните: тяпнем, вздрогнем, дерябнем… и т.д. и т.п. – немало еще. Из этой коллекции Юра как-то вытащил и подарил нам что-то от благородного досоветского – «позволим себе». И зная, что это будет ему приятно, хочу закончить свое слово о Карякине его словами: «Друзья, позволим себе». Пожелав здоровья дорогому нашему Юре.
СЕРГЕЙ ФИЛАТОВ
Сергей Александрович Филатов, которого наша интеллигенция знает сегодня как главу Фонда социально-экономических и интеллектуальных программ или просто Фонда Филатова, - давний и очень надежный друг Юры.
Я узнала его, когда он руководил Администрацией Президента Ельцина (1993-1996 гг.). Доступный, демократичный, очень точный в делах, он совсем, не был похож на «большого начальника». Наверное, это объяснялось и его характером, и тем, что прошел он путь отнюдь не бюрократический. Инженер-изобретатель (окончил Московский энергетический институт, кандидат технических наук, лауреат Государственной премии СССР в области науки и техники), Филатов имел за плечами опыт работы и на Московском металлургическом заводе «Серп и Молот» (1955-1969), и на металлургическом заводе имени Хосе Марты на Кубе (1966-1968), и в науке.
Очень хорошо запомнилось мне, как в тревожную ночь с 3 на 4 октября 1993 г., когда надо было защитить радиостанцию «Эхо Москвы» от нападения баркашовцев, Карякин искал и нашел Сергея Александровича и тот, сразу поняв ситуацию, - помог. Теперь мало кто помнит, что именно Филатов вел трудные переговоры с взбунтовавшимся парламентом, искал компромисс, чтобы избежать насилия и вполне вероятной тогда угрозы гражданской войны. И именно Филатов выступил с инициативой созыва Конституционного совещания и возглавил рабочую комиссию по окончательной доработке проекта новой Конституции, которая была принята общероссийским голосованием 12 декабря 1993 года. Инициировал подписание Договора об общественном согласии (1994) и возглавил Согласительную комиссию по его реализации.
Филатов - человек по-настоящему творческий и талантливый. Его книги: «На пути к демократии» (1995), «Совершенно несекретно» (1999), «По обе стороны...» (2006) - удивительный документ политика и человека чести. А созданный им и многие уже годы работающий Форум молодых писателей в Липках стал школой для талантливых ребят, приезжающих из всех уголков России, стран СНГ и зарубежья.
К ПЕРЕМЕНЕ УБЕЖДЕНИЙ
С Юрием Федоровичем Карякиным нас свел случай. Оба мы были в ту пору народными депутатами: он - СССР, я - РСФСР. И вот однажды вечером Геннадий Бурбулис, тоже народный депутат СССР, Госсекретарь при Б. Н. Ельцине, попросил меня отвезти какие- то важные бумаги Ю. Ф. Карякину.
Тогда среди депутатов Союза сложилась совершенно блистательная группа представителей творческой интеллигенции. Их имена - это наша новейшая история, это символы памятного всем нам тревожного и вес-таки прекрасного времени. Алесь Адамович, Юрий Афанасьев, Гавриил Попов, Анатолий Собчак, Андрей Сахаров, Борис Васильев, Юрий Черниченко... И, конечно, Юрий Федорович Карякин. Как они выступали с тибуны съездов, в телевизионных и радиодискуссиях! Мужественно, ярко, точно, с беспощадным анализом душившей страну коммуночиновничьей тоталитарной системы, а по сути, с приговором ей, окончательным и не подлежащим обжалованию. А его публицистика, которую все мы тогда читали и перечитывали! Неизгладимое впечатление произвела на меня опубликованная в «Знамени» карякинская статья «Стоит ли наступать на грабли?»
Юрий Федорович выделялся аналитическим умом, глубиной мысли, неожиданными поворотами в своих речах, точными выводами.
«Межрегионалов» было меньшинство на съездах и в Верховном Совете. Может быть, поэтому у них не все получалось. Но они подняли нас - депутатов российского парламента, и мы полагали, что вместе начнем строить новое союзное и российское государство. Вышло, однако, иначе - развалился Советский Союз, перестал существовать депутатский корпус СССР.
Но дружба с Юрием Федоровичем осталась до сих пор. И я благодарен судьбе, что в тот памятный вечер именно меня Геннадий Бурбулис попросил съездить к нему.
Первая встреча оказалась для меня скорее напряженной, чем радостной. Может быть, и для Юрия Федоровича - тоже. Помню колючий, пытливый взгляд, даже было что-то в глазах настороженное, недоверчивое. И вопросы, вопросы... Но многое прояснилось не тогда, а позже, когда мы стали ближе, когда появилась потребность встречаться, говорить, спорить. А тогда Юрий Федорович как будто вел разведку боем, спрашивая о самых разных, казалось бы, вещах. Чем я занимался до депутатства, кто родители, как отношусь к Достоевскому, Солженицыну, Сахарову, Ельцину, к тому, что происходит в стране. И рассказывал много о Солженицыне, Достоевском. Интуитивно я понимал, что его интересуют ответы в каком-то только ему понятном русле. В конечном счете, я понял, что его интересовали вещи фундаментальные, корневые, по которым он всегда судил о человеке - правдивость, точность, нравственность.
Для него неприемлема ложь - во всех ее формах, в любых ее проявлениях. Писатель с обостренной совестью, чуткой, отзывчивой душой, он словно бы дал себе аннибалову клятву: показать соотечественникам всю пагубность лжи, ее разрушающее действие не только на общество, но и на систему политической власти. В дневниках Достоевского, исследованию творчества и личности которого Карякин посвятил не одну книгу, он нашел одно замечание, которое, как пишет Юрий Федорович, многого стоит. Что было бы, спрашивает себя Достоевский, если бы Лев Толстой, Гончаров оказались бесчестными людьми? Сколько низости было бы оправдано тогда их именами! Действительно: «если уж эти...»
О лживости, безнравственности коммунистической власти он пишет в своей книге «Перемена убеждений». Пишет резко, пишет беспощадно - в том числе и по отношению к самому себе - и с неотразимой силой показывает, насколько ложь соприродна большевизму. Один из примеров: Дзержинский сообщает Ленину, что наш посол в Германии Иоффе спрашивает, что отвечать корреспондентам на их вопросы о судьбе семьи расстрелянного Николая П. Тогда ведь в официальном извещении было сказано, что семья жива и укрыта. И Ленин ответил: «Правды не говорите товарищу Иоффе, ему легче врать будет». И еще, характеризуя Ленина: «Брать сверхнаглостью», - учил Ленин Чичерина, тогдашнего наркома иностранных дел.
Признаюсь: в вечер нашего знакомства мне поначалу было не очень уютно под его взглядом. Но когда взгляд потеплел, я понял, что принят его душой и его сердцем. Мы много раз встречались у него на даче, встречались семьями - он с Ирой, я с Галей, собирались с друзьями -Алесем Адамовичем, Юрием Давыдовым, Элемом Климовым, Володей Лукиным и многими другими. Многое из памяти стерлось, но главное осталось - атмосфера дружбы и взаимной заинтересованности всех наших собеседований.
Юрий Федорович всегда удивлял какой-то невероятной точностью и неожиданностью своих оценок. В свое время советская номенклатура, и партийная, и чиновничья, ненавидя, приклеивала всевозможные ярлыки патриарху перестройки Александру Николаевичу Яковлеву, сделавшему очень много, чтобы мы двинулись к демократии. Его называли предателем, иудой, иностранным шпионом, перевертышем и т.д. и т.п. Но вот в одном из своих выступлений Юрий Федорович заметил: «Как хорошо, что такие люди, как Александр Яковлев, сумели поменять свои убеждения - от коммунистических к демократическим». В этом он видел ценность человеческой личности - не дать себе закоснеть, не растерять умения анализировать свои слова и поступки, сохранить независимость во взглядах и суждениях. Словом, не остаться догматиком! И не случайно свою интереснейшую книгу он назвал именно так: «Перемена убеждений».
Праздник, который всегда Карякин!
Как важно в свой серьезный юбилей не выглядеть юбиляром
Когда Юре исполнилось 60, он был в больнице после инфаркта. Помню, приезжал к нему Юлик Ким с огромным букетом роз и коньячком, который они распили при одобрительном наблюдении охранника ЦКБ. Потом пришла Ольга Кучкина и взяла интервью, замечательное – «Жизнь после смерти». Но никаких торжеств не было.
Когда исполнилось ему 70, друзья, прежде всего Сергей Красавченко, побеспокоились, сделали нужные представления, и Карякин получил в Кремле орден Почета (в народе его называют «Веселые ребята»), а потом и премию Президента РФ в области литературы и искусства. Отмечали скромно в нашем доме в Переделкино.
Когда же подступил серьезный юбилей – 75, увидела я в глазах Каряки «томление». Накануне в «Комсомолке» Оля Кучкина опять стала его расспрашивать: «Что тебя, философа, друга своих друзей, тревожит сегодня больше всего?
Ю.К.: Если посмотреть на себя, т. е. на человечество, с такой высоты, то нынешние страны чудятся корабликами из бумаги, точнее, из промокашки. Зато и виднее видимого, как мокреет промокашка. Какого бы цвета она ни была, мокрея, она буреет, чернеет. Нет на этих корабликах ни матросов, ни капитанов, ни штурманов, ни лоцманов. Всего этого будто и не видать. А ведь там по-прежнему царят интриги, борьба за большой кусок, за власть. Не чудно ли? Надо еще десяток Чернобылей - если начать отсчет с Чернобыля, - чтобы мы все очнулись, опомнились. Надо, перефразируя слова одного мыслителя - когда он еще был демократом и гуманистом, - чтобы человечество испугалось самого себя, чтобы вызвать в нем отвагу спасения. Одинаково смертельно опасны сейчас и слепота, и глухота, и уныние.
- Не слишком высоко взобрался. Может, что-нибудь простое и из личной жизни?
- Моими любимыми стихами сейчас стали:
«Бойтесь
дней ваших
лучших,
И
успехов, и ласковых жен:
Просто
нет у судьбы
еще
случая
Вас
пырнуть в переулке
ножом».
Это
одно. И второе:
«Холодно
бродить по свету.
Холодней
лежать в гробу,
Помни
это, помни это.
Не
кляни свою судьбу».
А
третье, мое собственное:
«Живу
клёво:
Улица
Тренёва,
Дом
шесть,
Все
есть.
Не
хватает одного:
Жить
осталось недолго».
Я еще раньше поняла – хочется ему собрать друзей. И тут он вдруг сам сказал: «Хорошо бы в Доме Булата отметить мой юбилей!». Я сначала подумала, что вряд ли на это согласится Ольга Арцимович (Окуджава). Она же не только согласилась, но и радостно подключилась к подготовке. Очень помог Буля (Антон), сын Булата. Сделал красивую афишу и смешной значок – бейджик «Карякин говорит, что ему – 75. Юра, ты что, одурел?».
Короче, кампания по празднованию началась.
Приглашение
Дорогой (ая) …
Спешим сообщить Вам, что 23 июля 2005 года в Доме- музее Булата Окуджавы открывается научно- художественный форум на тему:
«ЮРИЙ КАРЯКИН КАК ЯВЛЕНИЕ РУССКОЙ ЖИЗНИ»
При большом скоплении друзей, почитателей, родственников и коллег, а также в связи с 75- летием взаимоотношений Юрия Федоровича с действительностью, явлению наконец- то будет дана первая, но далеко не последняя оценка.
Вам предлагается принять участие в бурной и вольной дискуссии по следующим направлениям.
Признаки Карякина Ю.Ф. в литературе, искусстве, философии и других слабо защищенных сферах.
Воздействия Карякина на политическую экологию России в прошлом и нынешнем веках.
Влияние миросозерцания Карякина на труд, быт и досуг его друзей, а также простых россиян.
Приглашенный (ая)! Мы не ограничиваем Вас в выборе формы и жанра Вашего выступления. Просто верим, в его неизбежность. На себя же берем неизбывность гостеприимства.
План торжества
15.00–17.30. Скучные, банальные выступления участников. Поминутные выкрики из зала: «Карякину – слава!» и «Карякину – «Славу первой степени!»
17.30 – 18. 00. Делегаты и гости славят поцелуями «Явление русской жизни», отпуская его лишь на два перекура.
18.00 – 19.00.Фуршет восстановительный. Релаксация тех, кто говорил длинные речи. Реанимация тех, кто их слушал.
19.00 – 20.00. Спортивное ориентирование по территории Переделкино. Попытка гостей проникнуть на дачу юбиляра. Ориентир один – на заборе табличка: « Кричать громче, во дворе глухая собака!».
20.00. То, о чем Вы начали думать еще в 15-00. Европейский банкет в азиатских шатрах ( с учетом сложной родословной юбиляра)
9-00. (24 июля). Завтрак. Знакомство с хозяевами и друг с другом.
10-00. Возвращение на родину.
Было сделано около сотни приглашений. По Переделкину расклеили афишу. И многие спрашивали: «А можно ли прийти?»- «Почему нет? Вход свободен».
Народу пришло много. Юбиляра посадили у сцены, жену и соратницу, – рядом. Виновник торжества сидеть не мог – начал ходить туда, сюда, как у себя в кабинете. Говорил потом, что со страху. Карякин обычно отважен, когда слышит противников, оппонентов. А тут говорили единомышленники и друзья.
Заседание
Александр Яковлев:
«Я так и не понял – обругал он меня или похвалил!»
- Говорить в этой аудитории о Карякине – и трудно, и легко, потому что каждый из здесь присутствующих знает его или, по крайней мере, думает, что знает – лучше, чем кто-либо. У меня тоже есть это самоуверенное чувство, будто знаю его лучше, чем кто-либо, ну не считая, конечно, жены Ирочки. Тут соревноваться не стоит.
Хочется сказать коротко: я, действительно, без всякого лицемерия, просто очень люблю Юру.
Отношения у нас с ним складывались непросто. То мы поругаемся, то помиримся. То наговорим друг другу какие-нибудь неприятные слова и тут же возьмем их обратно. Но отношения эти – самые человеческие.
Карякина я узнал сначала не лично, а по его книге о Достоевском. До этого читал Достоевского. Но по-настоящему понял его, когда прочитал работу Карякина – глубокую, умную, честную.
И тут я хочу напомнить о его, Карякина, - честности. Скажу откровенно: более прямого человека в своих высказываниях – не знаю. Помню, стоим мы с ним на каком-то приеме, и вдруг подходит некто Р. Карякин вдруг, не подавая ему руки, говорит: «А ведь ты - негодяй».
Было это очень давно, теперь-то мало кто в той оценке усомнится. Я тогда ему сказал: «Юра, ну зачем ты это говоришь, ведь бесполезно. У таких людей нечестность - их профессия». А он в ответ: «Нет, людям надо напоминать, кто они такие». Вот эта честность Карякина меня всегда поражала.
А недавно он мне дал свое письмо ко мне, неотправленное – уж не знаю, по какой причине он его не отправил. Прочел я этот комментарий моей деятельности раза три. Но так и не понял –обругал он меня или похвалил. Нет у него, как у всякого серьезного мыслителя, одномерности, трафаретности оценок.
И последнее: он пришел в Перестройку очень рано. Поверил в нее. И это у него на всю жизнь. Такой вот человек.
Геннадий Жаворонков:
«Как я пристроил Карякина в «Красную капеллу»
- Александр Николаевич, как и положено бывшему члену Политбюро, ошибается, утверждая, что присутствующие знают Карякина. По-настоящему его никто не знает! Вот все вы думаете, что Карякин – это всем известный достоевсковед, философ и просто хороший человек. А я утверждаю, что он старейший советский шпион, руководитель «Красной капеллы» в Берлине в годы фашизма. Об этом я и написал в «Литературной газете» в марте 2005 года.
А если серьезно, то дело было так.
Я действительно встретил в Москве старейшего советского шпиона, руководителя «Красной капеллы» в Берлине Михаила Марковича Мазникера и написал о нем очерк для «Литературки». Сдавал материал в редакцию и вместе с ним фотопленку, на которую я снял своего героя. При этом забыл, что на той же пленке снял Карякина в его переделкинском кабинете. Да еще в редакции легкомысленно бросил: «Можете поставить любую фотографию, какая больше понравится». Иллюстраторам понравился Карякин. Так очерк о старейшем советском шпионе вышел с портретом Юрия Федоровича.
Вот отклик ЮКарякина на эту публикацию:
«Я очень благодарен «ЛГ» (N 8, с.г.) и особенно моему другу Г.Жаворонкову, который настолько меня любит, что присвоил мне звание «старейшего советского шпиона» и участника «Красной капеллы». Благодарен, прежде всего, потому, что следом за публикацией вот уже две недели меня поздравляют очень многие мои друзья и просто знакомые: что ж ты, дескать, все так долго скрывал - и возраст, и фамилию, и национальность, и, главное, вторую свою профессию. Мы-то считали тебя за достоевсковеда, как раньше депутата Харитонова все считали за крупнейшего советского аграрника, а он оказался полковником органов, почти, как и ты… А один звонок был совершенно серьезным: человек всему поверил и даже мною восхитился. Я не стал его разочаровывать, а привел ему слова В.И. Ленина: «Хороший коммунист в то же время есть и хороший чекист». – «Да? – обрадовался он – замечательно. Я тоже всегда так думал. А где это он сказал?» Я удовлетворил его любопытство: «Девятый съезд РКП (б). Протоколы». М., 1960, с.377.
Тем не менее, я все-таки Ю.Ф.Карякин, а не М.М.Мазникер, мне всего 70 , а не 87, я не одесский еврей, а пермяк с четырьмя кровями – русской, украинской, белорусской и, разумеется, татаро-монгольской. Наконец, я вовсе не полковник ГРУ, а всего лишь старший лейтенант пехотного запаса.
Дорогой Михаил Маркович! Хотя, как следует из превосходного очерка Г. Жаворонкова, Вы сейчас не выпиваете (в отличие от Гены и от меня), но все-таки поднимем тост за него, который познакомил нас заочно.Юрий Карякин( март2005).
Анатолий Куценков:
«Борик Юрика не забыл!»
-Что могу я сказать после почти 50 лет самой теплой дружбы, Что мы – братья. Мы много шутили, смеялись, философствовали, работали, сидели за столом. И в духе наших традиционных застолий хочу рассказать тебе одну историю.
Вчера раздается звонок. И кто, ты думаешь, звонить? Борис Николаевич Ельцин.
- Послушай, Анатолий, ты поедешь завтра на юбилей Карякина.
- Поеду, обязательно.
- Понимаешь, вот какая загогулина. Сам-то быть там не смогу, прошу захватить от меня маленький подарок.
Передал он мне вот этот свой портрет с подписью «Прорабу – от прораба». Я конечно, спросил: «Почему прорабу?»
- Ну, ты же, Анатолий, знаешь. Он был членом моего Президентского совета. Как водится, сидели, выпивали. А бывало, что попоем, да и поплачем.
- Ну если уж такие теплые у вас отношения были, надо и написать что-нибудь потеплее.
Вот Борис Николаевич и добавил на портрете: «Юрику – от Борика».
Лазарь Лазарев:
«Адамович недооценивал силу кефира»
- В первый раз столкнулся с именем Карякина, прочитав, кажется, в 1963 году его интересную статью о Достоевском и «казарменном коммунизме». Потом свел меня с ним мой старый друг Наум Коржавин. Они тогда так сдружились, что стали писать вместе пьесу, в которой Карякин обеспечивал историческую основу, а Коржавин – художественную.
Потом услышал Карякина на знаменитом вечере памяти Платонова, за который юбиляр получил немало тумаков от родной власти, бдительно следившей за развитием культуры. А еще помню, как вернулся Карякин из Камбоджи и рассказывал о том, как выглядит самый справедливый социалистический строй в исполнении Пол Пота. Слушал и волосы вставали дыбом.
Потом была его речь на съезде народных депутатов в защиту Сахарова. И, конечно, знаменитое «Россия, ты одурела?!».
Мы не раз выпивали с Юрой водочку. Чаще всего третьим был покойный Юра Давыдов. Но иногда на роль третьего претендовал Алесь Адамович. И хотя пил он только один кефир, напивался куда сильнее нас.
Юлий Ким:
«И подобно лицеистам собираться у огня»
Еще одна выдающаяся черта юбиляра, о которой еще не говорили – его страсть к сочинительству.
Такая вот случилась история. В 1973 году Юра работал на телевидении, делал для школьников передачу о пушкинском Лицее. Понадобилась ему для передачи песня о «19 октября». Он предложил мне написать текст, а Володе Дашкевичу – музыку. Я, действительно, написал текст, передал ему, но песня в передаче не прозвучала по независящим от нас обстоятельствам. Но текст живет, и песня живет.
Но вначале о сочинительстве. К моему полному изумлению, Юра рассказывает и даже пишет о том, что текст лицейской песни я сочинил сходу. Прямо в кафе, как только меня об этом попросили. Взлохматил волосы, отставил ножку, схватил со стола салфетку и тут же все и написал! А потом, дескать, вручил ему эту салфетку, которую наш юбиляр и сочинитель хранит по сей день. Теперь песня. Эпиграф из Пушкина: Тогда, душой беспечные невежды, мы жили все и легче и смелей».
…Все бы жить, как в оны
дни,
Все бы жить легко и смело,
Не
высчитывать предела
Для бесстрашья
и любви
И, подобно лицеистам,
Собираться
у огня
В октябре багрянолистом
Девятнадцатого
дня.
Как мечталось в оны дни:
Все
объяты новым знаньем,
Все готовы к
испытаньям,
Да и будут ли они…
Что
же загадывать? Нет нужды:
Может, будут,
может, нет,
Но когда-то с нашей
дружбы
Главный спросится ответ.
И судьба свое
возьмет.
По-ямщицки лихо свистнет,
Все
по-своему расчислит,
Не узнаешь
наперед.
Грянет бешеная вьюга,
Захохочет
серый мрак,
И спасти захочешь друга,
Да
не выдумаешь —
как…
Евгений Рейн:
«Давайте по-ахматовски: «Вам в долготу дней!»
Мы были с Юрой шапочно знакомы. Но в печально знаменитые времена альманаха «Метрополь» случайно встретились в ЦДЛ. Я ждал Аксенова, но он, как начальство, «задерживался». Выпили кофе, перебросились парой фраз, и вдруг Карякин протянул мне гранки своей работы о «Бесах». Быстро разошлись. Аксенов все не появлялся. Я начал читать. Впечатление было ошеломляющим.
Мне представляется, что Карякин поднимается до высот Достоевского в его публицистике, в его «Дневнике писателя», в рассуждениях об ужасной и практически неразрешимой трагедии русской революции.
Жизнь у всех нас пошла на склон. И надо вспоминать лучшее. Одним таким из хороших дней в моей жизни был тот, когда Карякин дал мне гранки своих «Бесов».
Хочу повторить здесь слова А.А.Ахматовой, которые она говорила людям ей приятным, поднимая рюмку водки: «Вам в долготу дней!»
Поднимая мысленно рюмку водки, говорю Вам: «В долготу дней! Здоровья, блага, творческого счастья».
Владимир Лукин:
«Как отец русской демократии Кремль навещал».
- В предыдущий Юрин юбилей подарили мы ему с моим сыном Сашей очень важный документ: красная корочка, каллиграфически вписаны фамилия, дата выдачи и право предъявителя иметь доступ везде. А главное, документ свидетельствует: его предъявитель –«Отец русской демократии».
Теперь Карякин сам любит рассказывать , как однажды поехал в Кремль на заседание Президентского совета и в спешке вместо обычного документа предъявил «подарочек». У охранников на входе у Спасской башни глаза вылезли из орбит. Почти по Маяковскому: «Жандарм смотрит на сыщика. Сыщик – на жандарма». Да, озадачил охрану: то ли людей с Лубянки вызывать, то ли санитаров из Белых столбов.
Но я утверждаю, что сей документ выдан Карякину правильно.
Даже если бы он не написал своих замечательных книг о Достоевском – а он их написал! – он все равно уже вошел в историю нашей культуры и политики как человек неординарный и очень органичный – в том процессе, который мы все переживали в последние годы. Он как бы воплотил черты российской демократии, рождающейся свободы.
Есть дилемма: человек свободный и человек освобождающийся. Свободный человек прекрасен в своем естестве. Человек освобождающийся рвет цепи. Недаром еще один любимый художник Карякина, кроме Достоевского, – Эрнст Неизвестный. Идет разрыв цепей интеллектуальных и бытийных.
Такова судьба Карякина. Это – его жизнь, его ошибки, его преодоление, его постижение… и наше с ним вместе. Его, Юры, путь – путь нашей эпохи, нашего времени, путь нашей России. И путь этот не окончен. Главные матчи мы еще не сыграли.
Вспомнилось, как идет по улице А.Т.Твардовский, только что изгнанный из его любимого журнала «Новый мир» и встречает небезызвестного и известного многим из здесь присутствующих Шауро, который нарочито любезно спрашивает: «Как поживаете?» И слышит в ответ: «Пережили лето горячее, переживем и дерьмо собачье».
Ничего-ничего-ничего…Все будет в порядке!
Евгений Сидоров:
«Ильич привстал и чуть не вышел вон»
Я хочу без лишних предисловий предложить публике свой графоманский стишок, в котором отразил мотивы беззаветной политической и художественной деятельности Юрия Федоровича Карякина.
Мне чудится сквозь юности синдром
Социализм с карякинским лицом.
Неизмерим его диапазон.
Платонов – он и друг его – Платон.
И Достоевский, Гойя и Рабле…
Да что Рабле! Чу, мавзолея стон.
Ильич привстал и чуть не вышел вон.
Кто президенту мог ответить строже:
«Лукин мне друг, но истина дороже!»
Россия одурела! Бед не счесть…
Но есть надежда, коль Карякин есть!
Зная характер Карякина – а он бретёр и дуэлянт- мы с моей женой Верой дарим ему вот этот пистолет образца начала XIX века.
Зная также, как мечтал Карякин стать послом в Ватикане – дарим ему книгу «Соборы мира».
Юрий Соломонов:
«Нам демократия-старуха не исцарапает лица…»
Подарок четы Сидоровых, альбом «Соборы мира» напомнил мне историю, которую Юрий Федорович рассказывал в «Общей газете» Это о том, как он просил влиятельных друзей-демократов помочь ему стать послом России в Ватикане. Потаенной целью Карякина в будущей дипломатической деятельности виделись исключительно итальянские соборы, музеи и книгохранилища. Видно, это чувствовали те, к кому наш юбиляр обращался со своей мечтой.
Точку же в этой затее поставил человек с подлинным дипломатическим опытом – Владимир Петрович Лукин. Он сказал: «Карякин для Ватикана опасен. Он может споить Папу римского…».
Тема дружественных застолий, без которых трудно представить такие высокие категории как дружба, творчество, дискуссия, наконец, традиционный поиск истины в известном напитке – все это звучало на нашем заседании достаточно убедительно. Причем, заметьте до начала юбилейного застолья. Поэтому, заключая торжественную часть и злоупотребляя своими правом ведущего, хочу вспомнить личный скромный графоманский труд - новогоднее посвящение Юрий Федоровичу.
Чтоб ты, Карякин, со страною
Был счастлив ныне и вовек,
В Кремле за толстою стеною
Не спит специальный человек.
Когда гуляет вся столица,
Когда в России все гудит,
В Кремле товарищу не спится–
Он за тебя, Карякин, бдит!
Чтоб пил ты до и после драки,
Лицом чтоб падал в холодец,
Он за тебя не спит, Карякин –
Тебе чтоб не пришел …конец
На вахте этой, на бессонной
Ему нельзя ни пить, ни есть,
Чтоб ЦРУ, жиды, масоны
Тебе не учинили месть!
Ты за него отдал свой голос,
Теперь ты можешь кайф ловить,
И никакой залетный Сорос
Тебя не сможет погубить!
Смотри, Россия, «С легким паром!»–
Важнейшее из всех искусств.
Никто и впредь у нас, задаром
Вдруг не отнимет наших чувств.
Не пролетит к нам даже муха–
Пьем до победного конца.
Нам демократия-старуха
Не исцарапает лица!
И с лицами, как новый чайник,
Карякин,
встретим мы весну!
Ты лишь шепчи: «Не спи, начальник!
Не спи, не поддавайся сну!»
Послесловие
Ну, а затем участники форума совершили пеший переход из Дома-музея Булата Окуджавы в дом Юрия Карякина.
Взглянув на слегка одуревшего юбиляра директор издательства «Радуга» Ксения Атарова надела на него майку, изготовленную немецким издательством с надписью «Идиот» (Федор Достоевский).
И с теми же чувствами и мыслями, в той же тональности собравшиеся продолжили общение с виновником торжества и друг с другом. Все шло по программе – как юбилейных торжеств, так и жизни в целом.
Завершил праздник Дима Муратов («Новая газета»), зачитав короткую телеграмму:
«Карякин говорит, что ему – 75. Карякин, ты одурел? Подпись - РОССИЯ ».
Юрий Карякин ответил журналисту Валерию Перевозчикову на вопросы «Анкеты Достоевского»:
Есть ли у Вас любимое изречение?
У меня два таких изречения. – «Ищи не в селе, а ищи в себе». Объяснюсь. В известном отношении люди делятся на две категории. Одни, что бы с ними ни случилось, ищут внешних причин, то есть врага. А другие – винят себя, то есть ищут внутренние причины. Я могу сказать, что следую этому правилу абсолютно, - наверное, это и невозможно и было бы уже гордыней, - но это изречение - «ищи в себе, а не в селе» – годится как идеал, к которому хотелось бы стремиться.
И второе: «Не постой за волосок – головы не станет». Тут, по-моему, всё понятно без объяснений.
Что Вы цените в людях?
Я не буду тут оригинальным… Лучше всего об этом сказал Эйнштейн – и сказал о себе: «Да, теорию относительности я какую-то придумал, ещё что-то такое открыл.… Но всё это – чепуха. Человек оставляет на земле след либо нравственный, либо безнравственный». Хотя, наверное, эта мысль идёт из Евангелия…
А что не любите?
Пожалуй, больше всего на свете я не люблю безделья. Не люблю в себе и в других.
Какие человеческие недостатки Вы склонны прощать?
Как человек русский, я склонен прощать практически всё. Ведь что такое «русский человек»? – Это человек, который битком набит Обломовым, Рахметовым ( то Обломов, то Рахметов: то на диване, то на гвоздях), для пошлости обязательно должен быть Ленский и Хлестаков… Куда же без Хлестакова?! – Любимый герой! А потом в каждом русском сидит Ноздрёв… просто надо внимательно читать классику - каждый из нас богат всем: от Скотинина до Собакевича. Все – наши, все – родные, все – русские.… Вот только Лужина не надо! Особенно сейчас… Да, приватизация.., да, коммерция.…И кто новый герой? – Лужин! Нет, уж лучше пусть Хлестаков будет.
А какие вещи Вы не прощаете?
Вы знаете, я сам набит столькими грехами, что когда я не прощаю (а это бывает очень редко), то тут я не последователен. В принципе – надо прощать всё. А если я не прощаю, то по слабости.… Не прощаю по слабости, а не по силе.
Что Вы цените в мужчинах?
Мужчина должен быть дважды женат. В первый раз – на любимой работе (если он её не нашёл, то грош ему цена), и – на любимой женщине. А если мужчина не женат ни на любимой женщине, ни на любимой работе, - отсюда, извините меня, всеобщее блядство.
- А что Вы цените в женщинах?
Я отвечу так. У меня есть три любимые женщины в литературе: Татьяна Ларина, Сонечка Мармеладова и Даша Шатова из «Бесов». Нет, ещё обязательно – Лариса из «Доктора Живаго». Так что четыре… Они все для меня – как одна женщина. А вот попробуй сказать, что ценю?! – Пусть лучше будет так…
Ваше отношение к семье?
По-моему, это самое гениальное изобретение человеческой природы. Это краеугольный камень жизни.
По одному из определений, семья – это живая церковь.
Да. Но другой вопрос – каждый должен стремиться к идеалу семьи, достичь которого, может быть, невозможно. Но без стремления к идеалу человек становится либо павианом, либо каннибалом.
Что такое счастье?
Конечно, Пушкин всё понимал: «На свете счастья нет, А есть покой и воля…»
Но всё же счастье – это такая гениальная вещь, без которой человек жить не может.…И оно бывает воплощённым только в какие-то мгновенья: тебя как бы стрела пронзила! Причём за мои шестьдесят лет это было раз десять – пятнадцать. Пятнадцать секунд счастья! И то, понимаешь это, когда теряешь.
То есть, счастье даётся нам лишь в воспоминании?
Возможно, так. Счастье в момент его осуществления – пусть иллюзорного – не воспринимается как счастье.
Счастье, вообще говоря, знаете, что такое?! – Вот представьте себе физиологическую и одновременно математическую картину. Вы, я, мы – когда начинались, то есть когда нас зачинали. Но там же были миллионы мужских клеток! И они мчались наперегонки, - и вот: Вы, я, мы – протолкнулись! И появились на свет. Вот и всё. Счастье – это жизнь, абсолютно неповторимая жизнь.
А несчастье?
Ну, тут уж я буду последовательным. Несчастье – это не рождение. Несчастны те, кто не родился.
На счастье обречено всё человечество, ведь человек более неповторим, чем вселенная! Появление жизни на земле – менее вероятное событие, чем Ваше рождение. Есть большое счастье, что существует жизнь, и есть маленькое счастье, что родился ты.… И нечего ныть.
Были ли Вы счастливы?
Я был счастлив, когда умирал и выжил…
Ещё был счастлив, когда оказалось, что мама не умерла, - а я думал, что она умерла…
Конечно, счастье связано с любовью…Когда узнаешь, что тебя любят…Но это ещё – полсчастья. На самом деле счастье – когда ты любишь…
Есть и другое счастье – тщеславно-наградное, что ли…Мне хотелось бы быть его лишённым…
Но есть и счастье-признание…Признание того, что ты сделал, от людей, которых ты любишь. И у меня было такое: очень немного от Солженицына, и немножко – от Сахарова. Вроде тщеславное дело, и достаточно внешнее, - но без него тоже…
Верите ли Вы в судьбу?
Конечно, только с одной оговоркой. Есть понимание судьбы религиозное, например, христианское. Есть понимание судьбы астрологическое… Да, предопределённость существует. Но я не хочу, чтобы меня, как бабочку, взяли и пригвоздили иголкой к дощечке…И вот этой иголкой ты как бы пригвождён к судьбе! Оговорка в том, что человеку дана самая страшная возможность счастья – возможность играть своей судьбой! Или иногда не принимать судьбу…- Что такое трагедия? – Это борьба с судьбой. – Вот такое неаристотелевское определение…
В какой исторической эпохе Вы хотели бы жить?
Двойной ответ на этот вопрос. …Однажды меня просто поразила – ударила, как счастье – одна мысль…(Вот Вам ещё один вид счастья – радость рождения мысли…) Так вот, у меня был такой момент счастья, когда у меня родилась такая формула: время, когда я родился и вырос, - это тоже родина. Понимаете, время – родина. С этой точки зрения Ваш вопрос бессмыслен.
А пожить в какой эпохе?
Прежде всего, хоть немного побывать в девятнадцатом веке…Хотя бы раз увидеть Пушкина, Достоевского…Господи, да хоть бы одним глазком взглянуть! Поглядеть!
Был ли у Вас соблазн другой жизни?
Не было, - а всегда есть! Но только, что понимать под «другой жизнью»? Вот прошёл вчерашний день, прошёл почти как всегда – хреново. – И я бы с удовольствием прожил его по-другому.
Помните у Николая Островского, - я его не люблю, - есть такая фраза: «Жизнь даётся человеку один раз и надо прожить её так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы». (Кстати, она не ему принадлежит). А я думаю – вот, дурак! За всю мою жизнь у меня было от силы десять дней, которыми я удовлетворён полностью и которые я хотел прожить, так как прожил. Но это десять – двадцать – из двадцати тысяч дней! И это беда, потому что черновик я могу переделать, беловик могу поправить, - а попробуйте ещё раз пережить хотя бы один день?!
Главная черта Вашего характера?
Глупая искренность.
Что бы Вы хотели в себе изменить?
Помните, я говорил, что мужик должен быть женат на любимой профессии? И вот в этом я бы хотел дополнить себя. Я бы очень хотел окончить факультет психологии где-нибудь в Гарварде или Оксфорде…
А изменить черты характера?! – Это всё равно, что плевать против ветра. Тут мы всё-таки пригвождены к этой дощечке. Тут любая наша перестройка ничего не меняет… То есть, я бы хотел себя дополнить профессионально, то есть, провиндициально, то есть, призвательно.
Кем бы хотели стать, если бы не стали Карякиным?
Между прочим, могу ответить… По-видимому, я немного проиграл…Странную вещь я сейчас Вам скажу: я бы хотел стать музыковедом. Причём, чем больше я живу, тем больше уверен, что у меня получилось бы. Для этого были основания. Я в детстве немного учился музыке и был счастлив невероятно. Но этого счастья я тогда не понял из-за слишком строгой дисциплины в семье. Во время войны мы жили в Перми, куда эвакуировался Большой театр… Я Уланову видел в одиннадцать лет!.. Преподаватель фортепиано у меня был великолепный - Брауде, гениальный органист. Я помню, как играл «Вальс» Шарля Гуно при Гилельсе, который меня и облобызал… Но так как меня заставляли учиться музыке, - я её не полюбил тогда… А потом, когда учиться уже было поздно, - я музыку полюбил…И думаю, что из меня получился бы куда лучший музыковед, чем литературовед. Так что тоска неосуществлённости – полная.
Но ведь то, что Вы сделали, например, книга о Достоевском, - останется?
У меня есть шанс (а без этого шанса я бы не смог жить), - и если я его использую, то останусь… Но это теперь зависит от меня: останется ли книга о Достоевском и мои дневники…
Вообще, каждый человек живёт, чтобы остаться…
Ваше отношение к смерти?
Как не сразу я понял, что время – тоже родина, так не вдруг я понял, что без смерти не может быть нравственности… Да, если бы не было смерти, - не было бы и нравственности.
Представьте себе на секунду, что все – бессмертны и награждены полным исполнением желаний… И люди были бы обречены на испытание абсолютно всеми пороками и грехами. И в один прекрасный день человечество бы взмолилось: «Господи, если ты есть, - награди нас смертью!» – Смерть есть граница нравственности. Без смерти не было бы нравственности.
Но с маленьким добавлением Достоевского: «Вообще-то смерти нет. Это нам дано какое-то испытание. Есть только две вещи: ад и рай». Знаете, есть гениальное определение ада - «это неспособность любить». То есть на самом деле категорий только две: любовь и не любовь. А смерти нет.
Какой смертью Вы хотели бы умереть?
- Я же сказал: смерти нет. Какая разница?
Ваше отношение к Богу? Вы уже говорили, что Вы человек верующий.
Да. Но одновременно я ещё и не верующий человек. Иногда мне кажется, что человека выдумал, сочинил, сотворил – не Бог, а Дьявол. У Достоевского есть такое выражение: «дьяволов водевиль»… Какой-нибудь аспирантишка на какой-нибудь далёкой планете взял колбу, прилетел на Землю – развёл нас тут, а потом запил… И забыл проверить результат! Может быть, вот-вот прилетит - проверить результат…
Был ли в Вашей жизни человек, оказавший на Вас наибольшее влияние?
Много таких людей было, - в этом смысле я человек счастливый… Мать и отец – прежде всего. Дед. Это была такая могучая натура типа Тараса Бульбы. И легенда о нём всё время питала меня. А потом были люди, которые выше меня: Лидия Корнеевна Чуковская, Александр Исаевич Солженицын, Андрей Дмитриевич Сахаров…Знаете, всегда можно найти людей, которые ниже тебя. А нашёл ниже – значит, ты – выше. Это самый опасный искус… Иногда я думаю: неужели был знаком с Солженицыным, неужели я пользовался каким-то расположением Сахарова?!
У меня было много учителей – молодых людей…В те времена, когда мы познакомились с Высоцким, формально он был для меня мальчишкой, - но от него на самом деле я получал такой мощный допинг!
Я уже не говорю о людях моего возраста: Эрнст Неизвестный, Наум Каржавин… Мне очень повезло – я был «офлажкован» хорошими людьми, иногда – просто гениальными людьми! И даже если бы я хотел совершить какую-то нравственную неточность, пошлость, подлость, - нельзя было! Я был «офлажкован»!
Верите ли Вы в любовь с первого взгляда?
Абсолютно. Все мои любви были только с первого взгляда. И все мои счастья были только с первого взгляда. А все несчастья состояли в том, что я иногда не верил, когда влюблялся с первого взгляда.
Ваше любимое воспоминание?
Это похоже на вопрос психоаналитика… Сейчас скажу…Самое любимое воспоминание: мне пять лет, мы с мамой бродим по лесу. Она собирает землянику и ест её… И это какой-то жуткий ужас – ведь мама не может не отдать её мне! А она ест. Я чувствую, что тут какой-то добрый обман, но дальше ничего не понимаю. Но что-то не то. А потом мама вдруг подаёт мне горсть крупной земляники…
А мы жили плохо: отец умер, мы бедствовали. Я это уже замечал…И в этот момент я подумал: вот вырасту и куплю маме шубу…Вот такое доброе, сентиментальное воспоминание.
С Вами случались чудеса?
Да, конечно. Больше, чем мне бы хотелось. Непонятно, почему я жив при моём образе жизни? - это чудо. Меня уже не должно быть на этом свете. Были совершенно безнадёжные положения – и происходило чудо, -я оставался жить. А главное чудо, повторяю, что я родился. И ещё одно чудо – это угадывание своего предназначения. Всё-таки знаете, что такое талант? Есть одно ненаучное определение: «Талант – это ненависть к собственной бездарности». Нужно её знать – собственную бездарность, нужно её ненавидеть и научиться методике её преодоления. И когда это происходит – это тоже чудо.
Круг Вашего общения?
Это просто люди, от которых теплее и светлее: Фазиль Искандер, Булат Окуджава, Юрий Давыдов, Юрий Левитанский, Алесь Адамович…
А друзья по школе, сокурсники?
Со школы и со студенческих времён у меня остался один друг – Лёня Пажитнов… И ещё одно имя – я бы хотел, чтобы оно у Вас появилось – Миша Куницин. Он из тех далёких школьных времён, - удивительный человек, я его считал гениальным. Может быть, он объявится?
Вопрос, который Вы хотели задать самому себе?
Наверное, я задаю себе тот же вопрос, что и в семнадцать лет: если я явился в эту жизнь, то для чего я предназначен? Стало быть, вопрос такой: для чего я явился на свет? Я даже верю, что не нашёл на него ответ.… И может быть, ответ придёт в самую последнюю минуту моей жизни…