Карякин Ю.Ф. На Страшный суд с Дон Кихотом. Год Гойи и Достоевского // Новая газета. 2006, 22 июля.
ЮРИЙ КАРЯКИН
НА СТРАШНЫЙ СУД С ДОН КИХОТОМ
ГОД ГОЙИ И ДОСТОЕВСКОГО
30 марта с.г. – 260 лет со дня рождения Франсиско Гойи
11 ноября – 185 лет со дня рождения Ф.М.Достоевского
Зная, что наш постоянный автор Ю.Ф.Карякин едва ли не единственный человек, который давно занимается именно сопоставлением творчества этих двух гениев и заканчивает книгу «Достоевский, Гойя, Апокалипсис», мы и попросили Юрия Федоровича высказаться по этой теме.
Я могу говорить только о собственном опыте.
К 1966 году, когда Гойя впервые «напал» на меня, я уже десять лет (с 1956- го) серьезно был «захвачен» Достоевским. Почти все его тексты я знал и за это знание без всякой ложной скромности поставил бы и по сегодняшним меркам довольно высокую оценку – между 4 с плюсом и 5 с минусом, но за понимание – не больше двойки. Между знанием и пониманием была невидимая и непроходимая, непробиваемая стена, стена атеизма, не воинствующего, а какого-то равнодушного, к религии, так сказать, снисходительного. Говорить – так до конца. Не подозревал я, что без языка христианского, без языка христианской почти двухтысячелетней культуры язык искусства, европейской культуры вообще – непостижим. Но все равно я бы, конечно, из колеи жизненной – выбит. Особенно последними раскольниковскими снами, «Сном смешного человека» - этими небывалыми образами всемирной истории, этой глобальной картиной самоубийства человечества, при абсолютной уверенности каждой из сторон в своей абсолютной правоте и при ускоряющейся потере даже инстинкта самосохранения рода человеческого. Был растревожен исповедями, парадоксами героев, а самое главное – непредставимой, неиспытанной страстностью, мощью и беспощадной смелостью мысли-чувства самого художника.
И когда я начал разглядывать «Капричос», «Бедствия войны», «Нелепицы» и другие графические работы Гойи, его росписи церкви Сан Антонио, картины «Задержание Христа», «Кораблекрушение», «Пожар», «Моление о чаше» «майские» картины 1808 года («Восстание на Пуэрто дель Соль 2 мая» и «Расстрел повстанцев 3 мая»), его «Титана», так называемую «черную живопись» из Дома Глухого, наконец, его автопортреты, возникло странное чувство, будто каким-то непонятным образом я уже это знал, где-то видел, как во сне, в другой стране, что ли, в другие времена…Это был тот же Достоевский только на языке других сновидений. Все те же, да не те же «Бесы», «Бобок», «Скверный анекдот» «Диаволовы водевили»…
А в Достоевском замерещился Гойя…
И какая перекличка голосов, перекличка мыслей-чувств: “Nada” – пишет Гойя под рисунком, на котором воскресшему человеку задают вопрос: «Что “там”?». Он отвечает: «Ничего». И слова Мышкина о картине Гольбейна «Христос в гробу»: «От такой картины и вера может пропасть»…
Или: Гойя: (надпись под одним из офортов «Бедствия войны»): «Нельзя смотреть», но тут же: «Я это видел». И Достоевский: «Нельзя отворачиваться, и есть высшие нравственные причины для этого…».
Обоих обвиняли в болезненном помрачении. Достоевский отвечал: «Да моя болезненность здоровее вашего здоровья». И Гойя: приглядитесь лишь к его неистово заразительным , веселым карнавальным «Похоронам сардинки»…
А знаете, чем сильнее всего притягивают они меня? Неукротимой веселостью духа, неистребимым, нарастающим жизнелюбием.
А «черная живопись» - это не гойевская самооценка. Это - от лукавого прилипло, припаялось и, кажется, навсегда. Нет, у Гойи кредо другое: «И свет во тьме светит», в любой тьме. И гравюра такая есть у него- “Lux ex tenebris” («Свет из тьмы»). А вот Достоевский: «И искорка последняя не погаснет»…
Возникло обжигающее ощущение, что книги одного ищут картины другого, и наоборот, и даже уже - нашли друг друга, узнались и не узнались, сами подивились и общему и неповторимому…
Бросился в библиотеку. В литературе о Достоевском ничего о Гойе. Впрочем, это не удивительно: литература о литературе несравненно реже тянется к другим видам искусства (живописи, графике, скульптуре, музыке), чем наоборот. Но в литературе о Гойе Достоевского как не бывало.
Начинать пришлось буквально с «чистого листа» (в надежде, отчасти потом оправдавшейся, что я что-то пропустил).
С одной сторон, 30 томов Достоевского, с другой – около двух тысяч работ Гойи (за 40 лет почти половину посмотрел воочию, а в репродукциях собрал почти все). Конечно, думал над неизбежными общими вечными темами, идеями, неизбежными дли всех художников, но и над пережитыми Достоевским и Гойей близко, живо – по времени.
Для более точного сравнения того и другого по их ритму, экспрессии совершенно незаменимыми оказались два условия.
Первое (для Достоевского). Так как за последние два века глаз читателя почти совсем убил ухо, мы и разучились - следить за ритмом, улавливать лад, тон, полутона, обертоны живой речи. Конечно, Достоевского надо читать вслух (Мережковский еще писал: Толстого видишь, Достоевского - слышишь), но еще лучше видеть – слышать его на театре (или в кино), конечно в хорошей инсценировке, режиссуре, исполнении. Достоевский как мало кто (может быть, как никто, - драматургичен, он и начинал как драматург, он и остался драматургом как бы в подполье). «Сценами, а не словами» - этот щелчок драматургического кнута вы услышите десятки раз в черновиках его романов…
Второе (это о Гойе). Здесь незаменимую роль играет современное искусство литографии, достигшее – особенно за последние годы фантастического совершенства. Раньше полиграфия просто убивала живопись: репродукция – трупы. Теперь – небывалое возрождение, в полном смысле слова вторая еще более живая жизнь, когда глаз нормального человека приближается к хищной точной зоркости глаза самого художника.
И вот при этих условиях ритмы, речи, движения ощущаются точнее, резче, рельефнее, резонанснее, сопряженнее. Виднее и осязаимее становится ювелирная точность мазков при всей их - тоже наглядной - молниеносности (нельзя же молнию писать медленно!). Та же вихреобразная молниеносность, неожиданность событий, «всемирная взрывная скандальность» и у Достоевского…
Ни Достоевского, ни Гойю нельзя понять без их встреч со смертью. Со смертью буквальной, физической, следы которой остались на всю жизнь. Но они сумели пережить такую смерть как смерть всего человеческого рода, а смерть рода как свою собственную. Вторая смерть – это смерть прекраснодушных и одновременно по-своему экстремистских иллюзий. («Прыжком нельзя? – Нельзя. Сатанинское дело выйдет»).
Стоит сосредоточиться еще на одном обстоятельстве. Гойя и Достоевский были рождены, жили и творили на двух противоположных окраинах Европы. Люди этих окраин, по тем или иным причинам, достигшие высшего уровня духовного развития, вполне были сравнимы со своими коллегами Европы центральной, из Франции, Германии, Англии, Италии. Но положение их коренным образом отличалось от положения их собратьев» центральных»: несоизмеримы были другие уровни – высшие и низшие – внутри тех и других стран. И в Испании, и в России наверху – тонюсенькая пленка культуры, внизу – мощная стихийная магма. Невероятная разность потенциалов, которая, с одной стороны, порождала небывалые протуберанцы духа, превосходившие «образцовые примеры» «образцовых соседей», а с другой - трагическое бессилие взрастить на этой почве, на этой магме, так сказать, слой гумуса, который периодически смывался, стирался, раздавливался, выкорчевывался, как только начинал нарастать…
А следы встреч Достоевского и Гойи я все-таки нашел. Их три.
Первый: через В.Гюго.
В 1862 году в журнале братьев Достоевских «Время» был опубликован русский перевод романа Гюго «Собор Парижской богоматери». Федор Михайлович написал к нему восторженное предисловие («вещь гениальная, могучая»). В романе рисуется странная женщина в полутемной келье-коморке (мать Эсмеральды): «Это был один из тех призраков, наполовину погруженных во мрак, наполовину залитых светом, которых видишь либо во сне, либо на полотнах Гойи…».
Смешение сновидений с явью, тьмы со светом – лейтмотив живописи и Гойи, и Достоевского, художественная атмосфера их произведений. И, возможно, Достоевский, бывший еще и гениальным читателем, не просто скользнул по этим строчкам, но и остановился на миг, впился в них и не мог не обжечься ими, не мог не почувствовать нечто свое, родное, куда влетело вдруг и вылетело – странное имя – Гойя…
След второй: через «Дон Кихота».
Вот мало известный рисунок Гойи – Дон Кихот:
Он поразительно выделяется из тысяч портретов героя Сервантеса, созданных другими художниками. Это, в известном смысле, и художественный автопортрет самого Гойи. Сравните его с автопортретом художника из «Капричос» (43-й офорт: «Сон разума порождает чудовищ»). И здесь, и там над головами героя роятся поразительно схожие бестии. Кстати, у Гойи был замысел создать целую серию «Сновидения Дон Кихота».
Достоевский же в «Идиоте» так пишет о своем главном герое, князе Мышкине: «Тот же Дон Кихот, но только серьезный, а не комический…» Поразительно! Как будто писатель смотрит на этот портрет. По роману знаем, что у Мышкина не только ангельские мысли в голове…
И еще Достоевский о «Дон Кихоте»: «Во всем мире нет глубже и сильнее этого сочинения. Это пока последнее и величайшее слово человеческой мысли, это самая горькая ирония, которую только мог выразить человек, и если б кончилась земля, и спросили там, где-нибудь людей: «Что вы, поняли ли вашу жизнь на земле и что об ней заключили? » - то человек мог бы молча подать Дон Кихота: «Вот мое заключение о жизни и – можете ли вы за него судить меня?»… Эту самую грустную из книг не забудет взять с собою человек на последний суд Божий. Он укажет на сообщенную в ней глубочайшую и роковую тайну человека и человечества…».
Я подсчитал: Достоевский обращался к «Дон Кихоту» 34 раза. Он почти всю жизнь встречался с Гойей за страницами этого романа. Из его заметок можно (должно) составить целую статью.
Дон Кихот жил и в самом Достоевском. Вот ведь как получилось, слава Богу: русский из русских, допускавший не так уж редко обидные словечки в адрес других национальностей, православный из православных, как только не поносивший католичество, - вдруг в восторге от испанского еврея католика Сервантеса, и готов вдохновенно идти с этой испано-еврейско-католической книгой ТУДА, на Божий суд. Вот и оказывается, что истинная чистая красивая любовь сильнее, проницательнее всех и всяких предвзятостей, ослеплений и некрасивостей. И поверишь, хоть на мгновение: «Красота мир спасет», а «Некрасивость убьет» (тоже ведь его, Достоевского, слова).
Встреча третья: через Ахматову. Для меня – самая счастливая, вдохновляющая и давно предчувствуемая.
Эта встреча тоже литературная, точнее - поэтическая: на страницах «Поэмы без героя». Автора навещают ночные гости. Вот «Владыка Мрака», гетевский Мефистофель, персонаж с хвостом, спрятанном за фалдами:
Маска это, череп, лицо ли –
Выражение злобной боли,
Что лишь Гойя мог передать…
Дальше:
Крик петуший нам только снится,
За окошком Нева дымится,
Ночь бездонна – и длится, длится
Петербургская чертовня…
Наконец, финал всей этой чертовни:
И царицей Авдотьей заклятый,
Достоевский и бесноватый
Город в свой уходил туман…
И всегда в духоте морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
Жил како-то будущий гул.
Но тогда он был слышен глуше,
Он почти не тревожил уши
И в сугробах невских тонул.
Словно в зеркале страшной ночи,
И беснуется и не хочет
Узнавать себя человек…
А по набережной легендарной
Приближался не календарный
Настоящий Двадцатый Век.
Вот в каком духовном поле углядела и свела Ахматова Гойю и Достоевского. Вот кто первым зажег эти две звезды и поставил рядом в небе искусства. И это в их зеркале сильнее всего беснуется и не хочет узнавать себя человек. А не узнает, так и сгинет…
Скажу еще, что сопоставляя Достоевского и Гойю, конечно, чувствуешь приращение духовных сил, но одновременно и еще сильнее - свою ограниченность. Одному человеку эта задача не по силам. Она может решаться только в общей радости и тревоге, в спасительно со-трудничестве и в добром со-ревновании. И чем больше работаешь, тем больше убеждаешься с горечью и смехом, насколько неосторожно претенциозны, насколько неосознанно самодовольны и глупы те «отметки», те «баллы», которые часто выставляются таким людям, как Достоевский и Гойя: «Они – наши современники…» Будто награждают их за то, что они доросли, наконец, до нас… Да нам самим бы еще к ним подрастать и подрастать.
Между прочим, в 1770 году, когда Гойя был в Риме, русский посол в Италии предложил ему стать придворным художником Императрицы Екатерины II. Но Бог сулил иначе. Согласись Гойя, он угодил бы как раз к пугачевской мясорубке и к проводам Радищева в Сибирь. Зато гойевский «Титан» объявился в России спустя ровно 120 лет на другую резню в образе кустодиевского «Триумфатора-Большевика».
PS Из области утопии: а славно было б, если бы 30 марта Президент наш поздравил Испанию с днем рождения Гойи
ОТ РЕДАКЦИИ.
Вероятно, было бы плодотворным провести в этом году международную конференцию на тему «ГОЙЯ И ДОСТОЕВСКИЙ ». Редакция нашей газеты готова всячески содействовать таким инициативам.
В СТАТЬЕ ОПУБЛИКОВАНЫ ПОРТРЕТЫ Гойи 1792 года (после встречи со смертью )и Достоевского (кисти Перова)
Два офортра Гойи: лист 43 из «Капирчсос» «Сон разума порождает чудовищ»
И рисунок к офорту 1800г. Дон Кихот в позе зудожника, над которым вьются чудовища.